🗡🗡🗡
Мразволк также чуть сдвинулась на матрасе, устраиваясь удобнее. Ткань рубахи тихо зашуршала. После этого сероглазая снова посмотрела на Нейтана. Сказанные ими слова лежали между телами как вещь, которую не оттолкнули и не подняли, а оставили на том же месте, чтобы оба видели её всё время, пока длится ночь.
— Это самая отвратная часть, – произнесла она негромко. — Не когда начинаешь ломать других. А когда в какой-то момент ловишь себя на том, что тебе нравится, как именно они ломаются.
Произнесено было без осуждения. С холодным, почти беспощадным знанием, которое бывает только у тех, кто видел слишком много похожего – в других и, возможно, в себе.
— Отвратнее этого только одно, – добавила она после недолгой паузы. — Когда продолжаешь работать так, будто ничего не произошло. Потому что тогда это и правда становится удобством.
В этот раз она не говорила, что понимает его. Не говорила, что знает. Но это было слышно и без прямых слов. Мразволк смотрела на мужчину долго – пока он не отвёл взгляд к двери и обратно. Когда он сказал, что запомнит её слова, уголок её рта дрогнул в усталом принятии того, что сказанное уже не отозвать. И, может быть, не нужно. За стеной кто-то опять задел металл. Ближе, чем прежде. Нейтан это услышал. Она – тоже. Но шаги не подошли к самой двери. Так что Мразволк подтянула ладонь чуть выше, комфортнее устраивая голову.
— Запомни. Только не вздумай потом превратить это в ещё одну правильную формулу у себя в голове. Иначе всё зря.
Как только мужчина заговорил о её вопросе – по-настоящему неудобном – сталь в её глазах начала плавиться. На секунду она представила, как задаёт его прямо сейчас. Не до рассвета. Не потом. Сейчас. Пока между ними лежит слишком много сказанного, чтобы следующая правда не проломила остатки формы до конца. И именно поэтому не стала. Пока нет.
Когда Нейтан произнёс последнюю фразу – тихо, без шутки: не говори мне больше, что я говорю как человек, если не хочешь, чтобы я начал воспринимать это как разрешение, – Мразволк не отвела глаз. Наоборот. Вцепилась в него взглядом, пока слова не накинули удавку на ее горло и не стали предупреждением, в котором желания было не меньше, чем сдержанности. Потом она очень медленно приподняла подбородок.
— Хорошо.
Одно слово. Но под ним уже лежало слишком многое, чтобы это можно было принять за простую уступку. Она чуть повернулась на матрасе. Настолько, чтобы не продолжать лгать телом там, где слова и так уже сделали достаточно.
— Тогда и ты не говори мне, что всё это только плохая логика, – произнесла она тише. — Если не хочешь, чтобы я однажды тоже восприняла это как разрешение.
В этот момент даже Вгарзк за стенами будто на миг подавился своей ржавчиной.
— А что до неудобного вопроса...я задам его, когда пойму, что ты не ответишь на него схемой. Даже если очень захочешь. Всё остальное, к сожалению, придётся оставить до более приличной ночи.
Мразволк не сразу закрыла глаза. После его слов, после этой странной, опасной честности, память поднялась слишком быстро. Не по её воле – так поднимается старая гарь, стоит только тронуть заваленный песком металл. Она лежала на боку, чувствовала рядом тепло мужского тела – а видела уже совсем другое. Каменный двор, в котором любой голос возвращался к тебе уже чужим. Лестницы вниз, туда, где крепость кончалась как здание и начиналась как ремесло. Колодец Тишины. Камеры. Решётки. Люди, которых ты учишься видеть не лицами, а слабыми местами. Кхар'Драз. Яма, обложенная камнем, железом и чьей-то слишком долгой привычкой к боли. Там не нужно было повышать голос. Не нужно было бить первым. Не нужно было даже угрожать как следует, если умеешь ждать. Там люди ломались не от страха перед смертью – к ней многие были готовы заранее. Они ломались от того, что кто-то видел их слишком точно. Вынимал одно слабое место за другим. Оставлял им достаточно надежды, чтобы она не давала умереть быстро, и достаточно ясности, чтобы понять, в какой именно миг они уже проиграли. Мразволк слишком хорошо это умела. Гораздо лучше, чем следовало бы. Еще она хорошо помнила тот поворот: не когда человек ломается, а когда тебе становится интересен сам миг слома.
Бывшая надзирательница выдохнула. Она помнила каменные стены, пахнущие пылью, ржавчиной и старой мочой. Помнила, как в Кхар'Дразе голос становился инструментом не хуже ножа, а молчание – и того лучше. Помнила лица. Не все. Только момент на них – один и тот же, каждый раз чуть разный и всё равно узнаваемый: когда человек понимает, что ты уже не слушаешь, что именно он говорит. Тебя интересует только, когда он сломается окончательно. И хуже всего было то, что в своё время её это тоже интересовало. Не с самого начала. Сначала была необходимость. Потом – польза. Те же оправдания, которыми пользуются все, кто хочет остаться при своих руках и не смотреть слишком долго на то, что этими руками делают. А потом пришло ремесло. Чистое. Удобное. Рабочее. И Мразволк слишком поздно поняла, что умеет ломать не только потому, что надо. А потому, что уже знает как. И потому, что в какой-то момент это знание начинает вести само. Она медленно вдохнула. Воздух на складе был тёплый, пыльный. Совсем не Кхар'Драз. Но память не спрашивает места, если ей дали правильный шов.
— Знаешь, там, в крепости, всё тоже начиналось с пользы, – неожиданно произнесла она. — Сначала ты просто быстрее других понимаешь, куда давить. Потом начинаешь слышать в чужом голосе не смысл, а место, где он треснет. А однажды ловишь себя на том, что ждёшь этот момент. Не потому, что без него не получить ответ. А потому, что уже знаешь, как он выглядит.
Она посмотрела на Эшкрофта.
— Вот это и есть самое гнилое в таком ремесле. В Кхар'Дразе я ломала людей не криком и не железом. Той же точностью, которую для тебя открыли Глаза Аргуса. Там это тоже казалось полезным. Почти честным. Если знать, куда смотреть, человек сам показывает тебе место, где его можно вскрыть. И чем лучше ты это делаешь, тем меньше тебе нужно силы.
Она замолчала на пару ударов сердца.
— Печальнее всего было не то, что я этому научилась, – продолжила Мразволк. — А то, что мне показалось это правильным. Или хотя бы допустимым. Так что я слишком хорошо знаю как быстро инструмент начинает жрать руку, которая им работает.
В этот миг она не скрывала ни лица, ни того, что эта правда даётся ей не как исповедь, а как возврат долга.
— Ты сказал: тебе стало неприятно. Это хорошо. Значит, там, – она поднесла указательный палец к своему лбу, — ещё было кому это почувствовать. Я в своё время пропустила этот момент. Или решила, что могу позволить себе пропустить. Поэтому и сказала тебе не отдавать живую часть. Не потому, что это красиво звучит. Просто видела, что остаётся, когда её всё-таки отдаёшь.
Она отвела взгляд к потолку на миг, потом снова вернула его к мужчине.
— В Кхар'Дразе я думала, что маска помогает мне держать всё под контролем. На деле она просто делала меня удобнее для того, что я и так уже умела.
Это было самым близким к признанию вины, на какое она, вероятно, вообще шла.
— Поэтому, когда ты говоришь про Глаза Аргуса или погружаешься в них, я слышу и вижу знакомый голод, – призналась она.
Женщина снова поменяла позу, чуть ниже опустив плечо на матрас, будто тело пыталось перетерпеть не только ночь, но и то, что вскрылось в ней самой. На секунду крепость опять поднялась перед глазами слишком ясно: верхняя галерея, где холод всегда на полшага впереди тепла; двор с двадцатью четырьмя масками в строгом строю; ступени вниз; воздух под землёй, пахнущий сырой скалой и стоячей водой; пламя факелов; решётка; ключи в руке; чьё-то чужое дыхание в темноте, слишком громкое от страха. Мразволк моргнула, отгоняя наваждение прочь.
— Если когда-нибудь заметишь, что начинаешь ждать трещину раньше, чем человека, – режь это в себе сразу, – сказано было уже жёстче. Почти как раньше. — Не доводи до ремесла.
Потом добавила:
— Мне никто этого вовремя не сказал.















































![de other side [crossover]](pregens/banners/BQboz9c.png)



















