Новости:

SMF - Just Installed!

Главное меню
Новости
Активисты
Навигация
Добро пожаловать на форумную ролевую игру «Аркхейм»
Авторский мир в антураже многожанровой фантастики, эпизодическая система игры, смешанный мастеринг. Контент для пользователей от 18 лет. Игровой период с 5025 по 5029 годы.
12.11.24 / Итоги конкурса лучших постов.

10.11.24 / Новый конкурс карточек.

01.11.24 / Итоги игровой активности за октябрь.

30.10.24 / Важное объявление для всех игроков.

Захвати ошейник

Автор Хель, 20-09-2022, 22:33:54

« назад - далее »

0 Пользователи и 2 гостей просматривают эту тему.

Хель

Циркон, Небула, Янгон / 5017
Хель, Вильям
Эпизод является игрой в прошлом и закрыт для вступления любых других персонажей. Если в данном эпизоде будут боевые элементы, я предпочту стандартную систему боя.

Хель

Да, у меня тоже, может, есть крылья,
Но болит недостаточно сильно.
[/font][/size][/b]
Огромный город кажется клеткой: стальными прутьями в небо вонзаются небоскребы. Нечем дышать. Хель чувствует: вместе с воздухом в легкие просачивается яд чужеродного города, страшного, словно голодный зверь, жаждущий пожрать добычу. И хтоник чувствует себя добычей, проталкиваясь через толпу пешеходов, ища бестолково хоть какой опознавательный знак. Он тщетно пытался разобраться в карте на автобусной остановке. Все события мучительно долгого дня мешались в голове, болели свежей подживающей ссадиной на виске.

Поездка не задалась. Книга, ради которой ростовщик преодолел расстояние в несколько планет, ушла другому покупателю. Сам он бессовестно опоздал, да еще оказался сбит машиной. Одним из новеньким блестящих автомобилей с какими-то прибамбасами на воздушной подушке. Прогресс ударил прямо в бок, когда ростовщик зазевался. А после было скопление людей, крики, толкотня и... больница. Он сидел, как дурак, слепо глядя сквозь доктора, обрабатывающего ссадины, и вспоминал: другой город, другую больницу.

Больной ты придурок, - скалится стирающейся улыбкой призрак из зеркала. Хтоник закрывает глаза, выдыхает, клонится к раковине. О пальцы ударяется вода, но дрожь ей смыть не под силу. Хель клонится ниже, проводит влажными ладонями по лицу, трет кожу с остервенением, напоследок касается шеи, ногтями сдирая корку с подживающей ссадины.

Два года — срок достаточный, чтобы забыть человека? Тем более, если между вами и не было ничего. Ничего, - повторяет себе ростовщик, но из зеркала собственное лицо смотрит с выражением побитой собаки. Взгляд цепляется за шнурок на шее, вечной удавкой удерживающий в рамках. Напоминающий: ты всего лишь чудовище. Не ищи того, кто не приходит сам.

Чужой город дымит сигаретным дымом, сияет неоном. Он не похож на ржавые пейзажи Харота. Небула — город, где правят технологии с их ярким неестественным светом, шумом движения на улицах. С пугающим омутом ночной жизни. И сейчас из-за двери доносятся звуки музыки, пульсирующей будто в такт чьему-то ускорившемуся сердцебиению. Хель запоздало осознает, что забрел в какой-то дурацкий клуб. Из заднего кармана джинс торчит уголок выданной на входе карты — какая-то глупость, он едва понимает, что значит это место.

Вот он заходит — случайно, отчаявшись отыскать помощь на улицах, но погружается в плотную толпу, запахи кожи, выпивки и людского тела. В нестерпимый жар неосторожных прикосновений. Взгляд путается в шнуровке жилета — сейчас он понимает, что обратного пути просто не выдержит, только не когда к обнаженной коже снова и снова прикасаются, будто без ножа режут. Страх и бессилие пульсируют в висках в такт музыке за дверью. Уборная в этом клубе больше, чем спальня Хеля, неон сочетается с черным камнем и пластиком. Из-за дверцы кабинки доносятся недвусмысленные стоны.

Хелю и самому хочется застонать — от отчаяния. Нелепая поездка оборачивается катастрофой, так что он отворачивается от зеркала, вытаскивает из кармана карточку. На ней золоченый контур человеческой фигуры, изогнутой в карикатурно невинной позе. Вспоминается взгляд человека на входе, выдавшего карту, взглянувшего оценивающим взглядом.

- Девственник.

- Ч-ч-что? - выдохнул тогда ростовщик, но человек только усмехнулся и распахнул двери.

Сейчас он понимает, что угодил в какую-то игру, правил которой не понимает. Но клуб кажется филиалом преисподней: люди тонут в откровенных ласках, в дыму, пахнущем вишней больше, чем табаком. В алкоголе. На многих откровенные костюмы, напоминающими тот, что когда Хель видел в номере культистки в Астре... от этого воспоминания становится еще хуже, очередное прикосновение к плечу заставляет отстраниться, сбежать от всех за ближайшую закрытую дверь...

...и оказаться здесь.

Глаза закрываются, голова запрокидывается назад. Хелю мерещится, как преследующий его призрак ведет нереальной ладонью по контуру челюсти, бесплотно царапает выступ кадыка. В ладонь врезается острый край выданной карточки.

Не хватает плаща и трости, забытых в больнице. Хель собирался за ними вернуться, но обнаружил пропажу лишь пройдя несколько улиц. Найти обратный путь не получилось. В глухом лесу ориентироваться казалось легче, чем в этом проклятом месте. Но все это мелочи.

Хель открывает глаза, поворачивается к зеркалу, впивается взглядом в глаза своему отражению. Из него привычно скалится внутренний монстр, смотрит с вызовом и ненавистью на своего тюремщика.

Выпусти, - шепчет тварь. Выпусти, - вторит ей призрак и улыбается знакомой завораживающей улыбкой. Мелькает проблеск алых перчаток. Стон вырывается из груди — болезненный. Хель прижимает ладони к лицу.

Я тебя ненавижу, - шепчет он мысленно проклятому призраку. Преследующему повсюду. Сказать хочется не ему — и сказать совсем другое. Страх останавливает. Нельзя искать того, кто этого не хочет. Кто уходит, хлопнув дверью. О ком за два года не получаешь ни одной вести. Даже осторожные расспросы Сзарин ничего не дают — Блауз неуловим, как ветер.

Хель знает жестокую правду: не ветер. Бушующий в океане шторм. Хтоник утонул два года назад — и лучше с тех пор не стало.

Плевать, - резко выдыхает он и с вызовом смотрит в зеркало. Магия переливается в воздухе мутным дымом, обволакивает руки... срывается в ничто. Разум едва справляется со всем пережитым. Не за день — за последние годы. Странный клуб оказывается всего лишь последней каплей для измученного рассудка.

Вторая попытка оказывается удачной — жилет трансформируется в черную водолазку. Полумрак стирает очертания узоров на коже. Хель снова клонится к раковине, пускает воду и брызгает холодом себе в лицо. Не помогает. Он проводит влажными пальцами по волосам, в порыве отчаяния сдирает с шеи давно украденный амулет... не выбрасывает, лишь прячет в карман. И выходит из уборной под сопровождение участившихся стонов и лихорадочных ударов о стену, чтобы тут же потонуть в море людских желаний.

Он подхватывает с подноса бокал, опрокидывает в рот, не принюхиваясь. Чувствует, как тепло разливается по телу, замечает, как туманится взгляд. После второго бокала вспышки неона сливаются в светомузыку, а прикосновения чужаков сквозь плотную ткань водолазки уже не так обжигают. Он салютует призраку, смотрящему из толпы, салютует красным перчаткам.

Опрокидывает в рот третий бокал — и идет не к выходу, к лестнице на второй этаж. Может, там будет тише. Хочется забиться в угол, заснуть, забыться. Верится: сейчас не будет мучительных снов, выпитое прогонит их, как гончая, что сторожит сон хозяина.

Взгляд цепляется за красный контур телефона, на старомодный манер прибитого к стене рядом с лестницей. Ростовщик не может устоять, подходит, снимает трубку, пальцами срывается по клавишам. Телефон современный, просто оформленный на старый манер. Хель по памяти набирает цифры, когда-то давно выпрошенные у Сзарин. Звучат в трубке гудки.

Вернись ко мне.

Болезненная молитва застревает в горле. Гудки сменяются густым прокуренным басом, ничего общего не имеющим с голосом из памяти. Ошибка номером. Одной цифрой. Или целой вечностью принятых решений. Дрожь срывается в пальцы, падает брошенная телефонная трубка. Призрак в воспоминаниях Хеля опирается на его плечо, едва переступая по лестнице. Ростовщик поднимается, подставляя плечо выдуманному спутнику. Останавливается на верхней ступеньке, помнит:

Лицо Вильяма наливается краской, виновато звучит голос. «Ты же с тростью ходишь. Что ты вообще творишь? Какая стыдоба.»

Сердце сбивается, как пьяный танцор в неуклюжем танце. Ростовщик спотыкается, врезается ладонью в стену, тоскует по приятной опоре трости. Призрак маячит рядом, всполохами перчаток сливаясь с неоном. Все вокруг кажется сном, иллюзией. Реальность не может быть на вкус такой, не может выпивка вдруг напомнить блаженство чая в хрупком фарфоре.

Все нелепо. Ты такой нелепый.

Закрываются глаза, Хель на ощупь вваливается в первую попавшуюся комнату. Не нужна даже кровать — свалиться бы на пол, заснуть так, как прочие умирают. Боль скребется под кожей когтями запертого чудовища. Призрак невесомо ворошит волосы.

Хелю мерещится: расступается толпа, скрипит латекс, звучит удар плеткой... В воспоминаниях Блауз лукаво улыбается, ведя кончиком стека по щеке ростовщика. Кажется: вот-вот ударит. Удара ждешь... но почему-то разочаровываешься, когда боль не приходит.

На самом деле боль пришла — просто многим позже, и отзвук ее и ныне дрожит под кожей. Хель спотыкается снова, ударяется обо что-то или кого-то плечом, сползает к полу. Все плывет перед глазами, пальцы срываются к шее, находят коросту засохшей крови над незаживающей раной, имитирующей чужой укус.

- Я заблудился, - оправдывается хтоник нелепо перед кем-то или чем-то, чем может оказаться даже старая ваза на постаменте. Зрение обманывает: призрак прошлого мерещится ему всюду.
"Кубы"
Роль - девственник.
Материализовать себе одежду с рукавами - попытка 1 и попытка 2.

Вильям Блауз

— О, мы все здесь заблудились.

  Вильям громко хлопает дверью. Комната погружается в полумрак, тускло отбрасывает тени небольшой ночник с куполом-абажуром. От тяжёлых занавесок из плотной ткани пахнет пылью и следом лубриканта. Обои с мотивом готических шпилей манят призывом к агрессии. Цвет запёкшейся крови, расчерченный пиками рисованных ворот, с плинтусами из тёмного дерева провоцирует разум на безумства. Здесь по-своему уютно, но не хватает мебели.

  Один единственный стул.

  Один единственный комод.

  И острые углы совершенно пустого пространства. Вильям исследует комнату наощупь, шагает медленнее обычного, выверяя каждое движение. Глазная повязка из мелкоперфорированной ткани даёт возможность видеть очертания предметов через завесу тьмы. Это достаточно, чтобы не врезаться в ближайший поворот, видеть контуры столов, но мало, чтобы разобрать лица. Вильям щёлкает задвижкой двери. Не верит, что кто-то мог оказаться здесь случайно. Усмехается вслух — усмешка явная и слышная. Показная.

  У Хеля была тысяча возможностей встать и уйти. От странного фейс-контроля, который всегда оценивал, прежде чем пропустить, до танцпола, где толпа разрисованных сабов и их господ давила пространство своим большинством. Хель мог бы уйти в любой момент.

  Но не ушёл. Потому что подсознательное давит сильнее сознания, заставляя остаться и вороша любопытство. Можно внушить себе что угодно: что ты в это место зашёл случайно, что потерялся, заблудился, что вовсе не желал сюда приходить. Но ты пришёл и остался. Нужны ли тут аргументы «против»? Многие едва ли готовы признаться в том, что тяга к страданию и увечью есть у всех. Иным удобнее игнорировать скрытые желания.

Заблудился, — тянет Вильям, с издевательской улыбкой перекатывая слово на языке. — И кто же ты у нас? «Слуга»? «Повешенный»? Не «Слепец» точно, ведь «Слепец» — это я. Мне тоже заблудится проще простого.

  Вильям поворачивает корпус к человеку, манерно сгибает пальцы в жесте приветствия: театральность скользит в каждой мышце, сегодня она ярче обычного. Его спутник распластался в пространстве массой чего-то несуразно чёрного. Вильям вздёргивает нос кверху: жест горделивый, но на самом деле — несущий в себе цель увидеть хоть что-нибудь под повязкой, куда скудно проникает полоса света.

  Вильям видит лишь запыленные сандалии, выдыхает и опускает лицо. Тянет руки к комоду, извлекая стек, мелкие прищепки и лоскут плотной ткани. Всё это удержать непросто, и Вильям упирается левой ладонью в грудь Хеля, толкает его назад:

Сядь.

  И повторяет более жестко, тоном, не терпящим возражений:

Я сказал: сядь.

  Стул едва похож на то, что может выдержать даже хлипкое тело одного человека. Этот стул, кажется, падал тысячу раз ударом темпераментного сапога, выносил безудержную страсть тел, которые на нём изгибались в бешеной скачке друг на друге. У него скрипит одна ножка. Вильям не терпит возражений и водружает ладони на плечи напротив. Они придавливают — с нажимом, с болью, заставляют сесть даже против воли. «Я заблудился» — лишь начало игры.

Заблудился от слова «блуд», да?

  На гуталиновых губах улыбка смотрится зловеще. Вильям не выделяется из толпы, оставленной на первом этаже. Кожаные суженные штаны, верх — тесный авангард тканей. Лестница шрамов прикрыта длинным рукавом с шипами-браслетами на запястье: ненавязчивый посыл «Не трогай». Правая рука голая, тело перевязано портупеей. Причёска — просто пушка. Замысловатый налаченный вихор, под которым виден открытый высокий лоб, и ровно треть лица закрывает выданный атрибут игры в маски.

  У Вильяма чёрные разукрашенные губы, разводы потёкшего гуталина по щекам, но неизменно — красные перчатки. Они сжимают стек с любовью, гладят так, как могли бы любимое домашнее животное. Вильям льнёт ближе, откровенно садится на чужие острые колени. Чувствует: рваное дыхание обжигает кожу. Стек замирает в правой руке, левая ведущая рука стремится исследовать. Сквозь ткань перчаток чувства смазываются.

  Но какие-то становятся острее.

  И Вильям запоминает: резкие очертания нижней челюсти, выраженный дистальный прикус с пухлыми губами. Широкий рот, даже слишком — хочется пошутить про лягушонка. Кривой нос с горбинкой, наверняка ломанный не единожды, густые волосы средней длины. Пальцы срываются к шее, обводят кадык и останавливаются на чувствительной коже выше ключиц. Вильям скребёт по коже, будто пытается отыскать нить кулона, обёрнутого на шее два раза.

  Но пальцы не находят. И Вильям с показным разочарованием выдыхает. И понимает: не тот человек. Ему становится неприятно так, что даже чужие колени мнятся слишком острыми, прогоняющими, неприятными. Он резко вскакивает, ничего не объясняет.

  Пинает стул носком ботфорта.

  Он вместе с Хелем опрокидывается назад. Грохот поднимает столб лежащей на полу пыли, звенит в ушах громом от перекладин. В жесте Вильяма читается вспыхнувшее раздражение. Он здесь не для того, чтобы учиться сдерживать эмоции – он здесь, что отпустить демонов с поводка. Тело помнит: сегодняшняя жертва завалилась на него в проходе и произнесла глупую легенду, что она заблудилась. «Слепец» и «Девственник» играю в жертву и маньяка.

  Вильям никого не любит разочаровывать.

  — Будет больно, можешь простонать, — улыбается чёрный рот, обнажая белые резцы и клыки. — Приятно — тоже.

  Нога наступает на живот. Вильям переносит вес тела вперед: достаточно для того, чтобы боль была ощутимой, но всё же не изнуряющей. Контрастной, фоновой, слабой. Тело сгибается наполовину, чтобы говорить на внушительно чувственный манер: Вильям не видит лица человека напротив. Но знает: тот его видит прекрасно.

  Каждый жест. Каждую черту. Губы вновь расплывается в улыбке:

Болезненного вечера.

  Кончик стека совершает путь вдоль белой линии живота и находит острый подбородок. Вильям ведёт уверенно и знает, когда остановиться: подразнить торжествующим замиранием у кожи. Щекотнуть по щеке.

  Движения похожи на ласку: они обманчивы. Уплощённый конец приятно холодит кожу, но быстро нагревается, сливаясь с температурой лица. Стек исследует тело, залезает под кромку одежды. Вильям выдыхает почти с сочувствует:

Так много одежды. Мне придётся работать с тем, что открыто. Но ты всегда можешь передумать. Или одуматься.

  Первый удар свистит по воздуху, касается ушей. Плеть врезается Хелю в лицо, уплощённый конец впечатывается в кожу у козелка, мгновенно делая её красной. В ударе ни нежности, ни игры. Одна сплошная обжигающая боль.  И Вильям не даёт привыкнуть: бьёт наотмашь другую сторону. Попадает ниже, рассекает губу.

  Удар, боль, утешение. Удар, боль, утешение. Череду болезненных уколов сменяет почти любовная ласка вдоль скул: стек касается нежно, будто извиняется. Скользит, едва касаясь щёк. Ласка играет на контрасте. Нежность прерывается внезапной болью, о которой никто никогда не предупредит.

  Вильям чувствует своё «достаточно» спустя пять минут. Убирает ногу с живота и садится сверху. Водружаясь совсем неэлегантно, наугад – на живот, который ранее придавливал носком обуви. Плеть мягко ложится рядом на пол – к ней относятся с заметным уважением и любовью. Пальцы касаются красных полос на чужой шее: Вильям не может их видеть. Но знает: они там есть.

  Глотательное движение в кадыке кажется откровенным и призывающим. Вильям клонится ниже, подаётся всем телом вперёд. Руки, обхватывающие шею Хеля, сжимаются теснее, сильнее...
... и в конце концов, начинают душить.

Хель

Среди полумрака, залитого багрянцем, мнится: это и есть ад. Грехопадение кончается ожидаемо — на коленях у чужих ног. И хочется скользнуть ближе, лбом прижаться к чужому бедру, умолять богов или монстров... то ли о спасении, то ли о заслуженной каре.

Вильям.

Чужое имя мнится молитвой, на языке разливается медом и табаком. Хель жмурит глаза и видит: любимые темные омуты, подвижное лицо, искаженное смехом. Каждому свой бог, и хтоник знает — его божество беспощадно. Безжалостно, как захлопнутая дверь, как скрип удаляющихся шагов. Призрак смеется позади, невесомой рукой в алой перчатке касается волос своего преследователя.

Это имя срывается беззвучно, произносится лишь одними губами. И Хель замирает на границе между порочностью и святыней, словно готовясь протянуть собственное сердце незримому судье: взвесь на ладони, вонзись клыками. Не все ли равно? Веселье чужого голоса обжигает не хуже прикосновения.

Хель открывает глаза — смотрит и не верит. Обман разума прекрасен, как последнее желание приговоренного. В облике незнакомца чудятся знакомые черты. Излет ключиц за полосами черной кожи, акварель красных перчаток — словно насмешка над всеми молитвами. Треть чужого лица скрыта маской, а за ней легко вообразить знакомые черты. Знакомый океан глаз, родинку на щеке. И дыхание застревает в горле.

Незнакомец не может видеть, но улыбается — измазанные черным губы тоже мнятся знакомыми. Собственные пальцы мелко вздрагивают, едва удерживаясь от желания прикоснуться — мазнуть ладонью вдоль портупеи, скользнуть лаской по шее, найти татуировку под линией роста волос. Как будто можно сделать это наощупь.

Человек улыбается и смеется над нелепым оправданием Хеля. Хтоник не может шевельнуться, только смотрит и сквозь полумрак рисует себе все больше деталей. Плевать на одежду, превращающую палача из воспоминаний в исчадие преисподней. Плевать на то, чем все может закончиться. Кажется, все прежние обещания оживают, чтобы броситься к чужим ногам — даже если реальность безжалостна, как росчерк острого лезвия.

Хель сдается, как сдался бы в любимые руки. Жажда наслаждения, боли и сладкой лжи мешаются вкусом пепла. Желанное имя стучит в голове набатом, врезается в кожу так, как не сможет ни один клинок.

- Сядь.

В чужих руках, так знакомо окрашенных красным, хтоник замечает знакомую вещь. Искусная мучительница-память стирает реальность, как невысохшую ак5варель: нет залитой багрянцем комнаты, нет приглушенной музыки. В полумраке Хель оказывается наедине с Вильямом. Нет игроков под масками, только два вора, пробравшихся в комнату жрицы. Собственное изумление, непонимание, смешанное со страхом... и прикосновение плети к щеке. Улыбка на чужих губах, пьяный взгляд...

- Я сказал: сядь.

Хель подчиняется силе чужих рук, хотя кажется: он вовсе не здесь. В воспоминаниях с ним другой человек, и хочется мучительно простонать, чувствую чужую тяжесть на своих коленях. Касание через силу почти болезненное, чувствуется краткий укол чужого шипастого браслета. Хтоник же вспоминает спасительное тепло чужих объятий, тесно прижатое тело, к которому приникаешь лишь ближе, носом уткнувшись в плечо, задыхаясь и находя за болью сладкое утешение. Оказывается: не хочется быть одному.

Блуд — слово стекает по коже чужим дыханием, не раня, не пачкая. Его значение кажется слишком далеким, недостижимым. Хель помнит: в прикосновениях нужного человека нет ничего неправильного.

И закрывает глаза, мечтая то ли избавиться от наваждения, то ли вовсе ему поддаться. Но чувства становятся лишь острее. Хель подается ближе, подставляется болезненному касанию чужих пальцев. Собственные руки виснут, как плети — нет сил шевельнуться, нет желания обрывать грезу. Тело подводит, льнет к чужой руке, невзирая на боль ожогов. Ловит губами чужие пальцы, продлевая пытку.

Сон и явь сливаются воедино скребущим касанием по шее. На ней не хватает старого амулета — и тварь в клетке ребер довольно урчит, освобожденная от удавки. Выпусти, - шепчет монстр. Хель беззвучно стонет от боли...

...чтобы спустя миг застонать уже вслух: удар сапогом опрокидывает стул. Хтоник валится на спину, ударяется затылком, разлепляет веки. Боль отрезвляет, руки тянутся заслониться от ожидаемого удара. Сладость грез ломается, как застывшая карамель, о сколы реальности порезаться можно.

- Не надо, - выдыхает Хель хрипло, но не пытается подняться. Вильям, - шепчет уставший разум, и хтоник сдается вновь. Пусть, - соглашается чудовище в клетке ребер. Пусть, - повторяет сам ростовщик: видение слишком прекрасно. Столь нужному человеку позволить хочется что угодно.

Стон срывается под тяжестью чужого сапога. Тело жаждет отстраниться, вывернуться... но Хель только замирает. Ему мнится: другое место, другая тяжесть тесно прижатого тела. Привкус сигарет в поцелуе. И боль вдруг оказывается желанной, нужной. Необходимой.

- Болезненного вечера, - проливается роскошь чужого голоса, в ней сплетаются сладость яда и горечь данного обещания. Хтоник не знает правил игры, но подчиняется им. Не приходит в голову, что можно подняться, отказаться, уйти прочь. Нет желания уходить. Жажда боли пьянит, и касание стека по коже напоминает о ласке пистолетного дула.

Сумасшедший, - смеется призрак у самого уха. Его нет, но Хель все равно улыбается — потому что ему вдруг мнится: тогда, в номере отеля нужно было сделать иначе. Податься вперед, губами поймать металл чужого пистолета. Улыбнуться — так, как улыбается незнакомец в маске. Чудовище ворчит под ребрами довольно и почти ласково. Больше не просит выпустить, но манит в свою клетку. Пройди, останься здесь, почувствуй все — и прими.

Первый удар обжигает, как прикосновение чужих рук. Боль срывается выдохом, мучительным полустоном в ответ на следующий свист стека. Собственные руки вздрагивают, хочется заслониться от ударов, но хтоник сжимает пальцы в кулаки, замирает. Подставляется под боль так, как когда-то — под ласку любимых рук. И в новом стоне мучение мешается с наслаждением.

Чистая боль кажется прекрасной, в ней хочется утонуть, но ритм ударов сбивается, в нем нет постоянства, и сердце заходится, как шальное: за болью следует ласка вдоль шеи, невесомое касание по щеке. Контраст пьянит, и Хель хмурит брови, кусает губы, сдерживая голос.

Вильям, - беззвучно шепчут губы, и голова запрокидывается.

Удар. Хель протягивает вперед наполненный водой бокал, отводит взгляд, игнорируя дрожь чужих пальцев. Цепляется взглядом за потеки чернил на чужой коже.

Удар. Рука горит от прикосновений, легионер валится ближе, опирается всем телом, спотыкаясь на лестнице.

Нежное касание по щеке. Стихи, срывающиеся в темноте. Мучительное, ребра выкручивающее желание обернуться... Чужое тело, обманчиво уязвимо замершее в темноте. Желание коснуться — неправильное, глупое, больное, как воспаленная рана.

От боли не хочется укрываться: в ней таится память ушедших дней, в ней находится вдруг спасение. Желанное божество оживает, ведет стеком по губам, размазывая выступившую кровь. В касаниях нет жалости, лишь жажда игры и пытки. И Хель чувствует: сам он игрушка в той же мере, что плеть в чужих пальцах. Это страшно и больно — как падение с края пропасти.

"Может, мы оба умрем?"

- Вильям, - едва слышно срывается шепот, когда шею обвивает оковами безжалостных рук. И страх становится вдруг настоящим, боль кажется лишь прелюдией смерти. Хель задыхается, тянется поймать руки мучителя, схватить, освободиться... но слепо мажет по ткани красных перчаток. Бьется под тяжестью незнакомца, распахивая глаза: улыбка на гуталиновых губах мнится сейчас зловещей. И все равно знакомой до боли.

Стон мешается с хрипом, хтоник цепляется руками за чужие запястья, царапая ногтями. На глазах выступает влага, нехватка воздуха звенит во всем теле, не только в обожженных легких. Вскидываются бедра, нелепо гребут ступни.

Отпусти! - хочется выдохнуть, но не выходит. И страх заставляет сердце колотиться быстрее, заставляет тело дергаться сильнее, импульсивнее.  Попытаться сбросить с себя мучителя...

Движения становятся хаотичнее, ногти впиваются в уязвимость чужих запястий, скребут, желая поранить. Срываются вверх — к чужим напряженным плечам, к шее, чтобы вонзиться болью у ключицы, оставить набухающий кровью след.

...причинить боль в ответ.

Вильям Блауз


 Старая гитарная песня звучит в памяти приятным набатом. Вильям помнит перевод, исполнитель бесстрастно в ней тянет: «Нет ничего после тебя». Закрываются глаза, и из груди вырывается тяжёлый выдох. Он разрезает пространство между двумя «незнакомцами», будто в первый раз тот, кто с плетью и кто мнит себя главным, решает показать себя настоящего. Без маски напускного раздутого веселья и самомнения, которое, на самом деле, колеблется. Из года в год, незримо для окружающих.

  «Нет ничего после тебя». Любой зрелый человек знает: это обман. Приятная легенда, в которую хочется верить, продолжать расцарапывать себе сердце осколками собственных лезвий и желаний. Будто мало лезвий чужих. Будто мало лезвий настоящих. Осознано хочется убеждать себя в том, что переживаешь нечто уникальное. Или человека...уникального. Тоже переживаешь, перемалываешь, стираешь ластиком из памяти: будто пытаешься смыть с себя в ванной остатки чужой крови. Намыливаешь душу, как тело, мочалкой и трёшь-трёшь-трёшь... Пока нутро, как кожа, не покраснеет. Пока не станет легче, даже если легче не становится. Хочется верить: легче всё равно когда-нибудь будет.

  Правда жизни гласит: любой человек неповторим. И другая правда, более жестокая, ей вторит: заменим тоже каждый.

  Вильяму хочется верить, что любую сердечную муку он может перетерпеть с достоинством. Для коллег – всё так же улыбаться. Для окружающих – быть образцово-энергично-приветливым. Показать всем: ничего не изменилось после роковой точки «Тульпа, Харот, лавка ростовщика» для тех, кто Вильяма когда-либо знал. Исключение составляла Роан: вампирша, казалось, умела определять настроение хозяина очередного съёмного жилья лишь по тому, как долго он держал в словах паузы. Другие же верили: ничего не изменилось. Они не видели. Мозг постоянно ассоциировал человека из прошлого с эпитетами «неказистый», «несуразный», «несерьёзный». Пытался стереть из памяти знакомые неповторимые черты, наделить их ярлыками безликости и серости.

  Не тот.

  И Вильям с поразительной лёгкостью человека-настроения поставил для себя точку. Будто опустил лезвие приготовленной гильотины для того, кого сам нарочно приговорил к страданиям. Убийства не протекают бесследно. Двадцать четыре шрама на левой руке могут послужить доказательством: иногда боль желаешь увековечить. И спустя десятилетия наблюдаешь: от прежней боли остаётся шрам. Только шрам. И лишь последний, со свежим гипертрофическим рубцом, перехлёстывающий предыдущий в форме буквы Х, кажется издёвкой над сознанием. Исключением. Пока ещё. Совершенным, временным, значимым. СВЕЖИМ.

  Возможно, прошло мало времени? Возможно, ты допустил ошибку: позволил себе привязаться к тому, чьи мозги должны быть вынесены выстрелом из пистолета и размазаны по стене пыльной лавки. Но вышла осечка. И даже не одна: Вильям до болезного хорошо помнит, сколько раз в те роковые дни ошибался. Как идеальный план полетел подобно карточному домику ещё с самого первого дня: стояло сказать себе «Нет» с самого начала. Стоило запретить себе...

  Ошибка. Вильям бы назвал так то задание. Тот город. Того человека. Чтобы секундами позже заняться тем, чем любят заниматься все разумные существа на этой и других планетах. Оправдываться.

  Убеждать, что нет ничего общего, серьёзного, значимого, кроме боли, разделённой пополам. Кроме глупой химии, которая может выстрелить в любой момент, в любого человека совершенно рандомно. Что нет ничего общего, кроме осознания, что провалил всё, что провалить было можно. Четыре дня – что в сравнении с вечностью, которая, возможно, когда-то будет ему достижима? Время сотрёт всё. Вильям знает. Некто другой уже получил свою вечность.

  Но почему разум упорно цепляется за прошлое, будто бы это может принести хоть что-то хорошее? Прекрасное? Светлое?

  Перчатки ощущаются как вторая кожа. Они уже проверили: острые ключицы человека напротив соединяют подле глубокой ярёмной впадины, можно ощутить бьющийся на дне сосуд через тонкую кожу. Шею не пересекает надоедливый шнурок, пальцы во второй коже не находят выпуклости звериного клыка. И Вильям не может себе признаться: нравится ему это или нет?

Не надо, – полустонет чужой голос.

  Вырывает из откровенных мыслей как из озера с ледяной водой. Голова мысленно вносит «незнакомый» новый образ, ещё невидимый глазу, в старый список. Из тех, кто любит подчиняться, есть откровенные жертвы и провокаторы. И третьей, редкой разновидностью те, кто в любой момент сменит роль с жертвы на палача. Пункт ставится напротив первой строчки невидимой изящной галочкой.

  Но разум не знает. Он будто не помнит. И мысленно вносит обладателя голоса к тем, кто будет до последнего оказывать мнимое сопротивление, не зная истинной сущности того, кто причиняет боль так же умело, как и её выносит. Боль-боль-боль. Будто человек на полу виноват, что Вильям так выплёскивает гнев.

  Боль-боль-боль. Будто нет ничего, кроме неё. С каждым ударом Вильяму становится легче. Будто отдаёшь собственную боль другому. Будто другой может взять её полностью, вобрать, освободить тебя, стереть ненужное из памяти. Ласка рук с безжалостностью инструмента – сильные чувства всегда играют на контрасте друг с другом. Приятно ощутить своё бешеное сердце, пульс в висках, испарину по лбу. Размять затёкшую левую руку напускным жестом: «кисть устала стучать стеком по чужому несовершенному телу».

Есть такая игра, – с искренним весельем произносит Вильям, клонясь ближе к своему «пленнику», – называется «Остаться в живых». Через час, ровно через час – представляешь?! – в этом здании будет большой БУМ! Он будет настолько грандиозным, что вынесет окна соседних зданий, отправит крышу этой преисподней в далёкий полёт! От этого места останутся щепки. Камни. Тела. Смотри.

  Правая рука с усердием вырывается и поднимается вверх, запястье гордо демонстрирует простейший таймер в виде кожаных часов, обёрнутый к тыльной стороне ладони. До часа не хватает ничтожных семи минут четырнадцати секунд. И они не дают понять: существует ли реальная заложенная в здании бомба? Или это всё игра на нервах, чтобы обострить ощущения от встречи?

Пространственная магия здесь не работает, – с напускной нежностью шепчет предупреждающий голос. – Так ты хочешь жить? Или хочешь умереть?

  Вильям знает про себя: ему нравится определённость. Нравится ощущение чёткого конца свидания, когда каждая секунда становится острой, значимой и неповторимой. Это лишает встречу ощущения безграничного резинового времени, неловкости беседы. Вдруг внезапно остро ощущается каждое мгновение. А сознание не перестаёт вопить: «Внимание! Меньше, чем через час, все сдохнут! Поторопись!»

  Самомнение, гордыня, уверенность... Вильям знает, что успеет выбраться. Но пока ему не жаль, если другой будет пущен в расход. Будет даже приятно: поставить очередную точку. Те, кто любит определённость, до боли не переносят ставить запятые.

  Вильям запрокидывает голову, смеётся. Ему до боли смешна чужая попытка схватить его за руки. Длинные сухие пальцы на его запястьях кажутся неестественно крепкими для того, кто начал знакомство с оправданий и мольбы. Они будто крепкие ветки. Пленнику достаётся ударом в лицо: Вильям не видит, куда целится кулаком, но попадает по левой щеке. Не так болезненно, как могло быть. Но достаточно, чтобы привлечь внимание.

Вильям.

  Чужой шёпот кажется надругательством над памятью. Издевательством над маскировкой, образом, игрой. Собственное имя из чужих уст стирает поволоку приятного, обрывает игру на полуслове. Кожу пробирает холодом. Хочется верить, что под гримом чудовища из ада тебя не узнает ни одна живая душа. Что ты как чистый лист и неизвестный субъект. Но чужой голос узнаёт. Произносит, давая ложное знание: тебя не спрячут повязка, странный костюм и гуталин на губах. Для кого-то ты всегда открыт как на ладони.

  Руки ослабляют хватку, ладони упираются в пол по обе стороны от чужой головы. Сердце делает в груди кульбит, ощущение липкого, неприятного ужаса медленно просачивается под кожу. Вильям кусает нижнюю губу, челюсть делает неосознанное движение вбок в выражении животного гнева. Черты становятся резкими. Вильям не знает, на кого он злится больше: на того, кто его узнал? Или на себя – что где-то допустил промашку?

  Кисти ловким движением выскальзывают из чужой хватки, чтобы стать опорой на чужой груди. Вильям переносит вес вперед, нависает на чужим телом, перенося вес. Тяжело, неприятно ––ему откровенно всё равно на чей-то там дискомфорт. Разум бьющейся напуганной пташкой ищет выход из сложившегося провала.

  И находит.

Так мы знакомы? – с ложным дружелюбием произносит голос, чёрные губы расплываются в дьявольской искажённой улыбке. – Как жалко. Тогда, увы, выбора у тебя нет.

  Удар боли расплывается для Хеля цветком в солнечном сплетении. Боль яркая, оглушающая, настоящая – не такая, как та, что приносит цель послужить прелюдией с ласке. Она искренняя: в ней боль и цель, и средство, и решение. Нежность рассасывается как по волшебству, сильные руки тянут Хеля вперёд за грудки, ближе к лицу напротив. Чтобы он слышал. Чтобы знал. Предупреждения оговаривают лишь единожды.

– Сегодня я тебя убью.

Хель

У человека знакомые руки.

Эти пальцы, спрятанные под красной тканью, так умело удерживающие стек, так настойчиво исследующие чужое тело. Их касания — знакомые, родные настолько, что подставиться хочется лишь сильнее, что жалеешь о нелепой водолазке, почувствовать бы всем телом... Хель запоздало осознает, куда попал — и, оказывается, совсем не жалеет. Он мог бы с ходу назвать с десяток поступков и слов, которые бы хотел взять обратно, но в них не найдется места этому странному клубу и человеку, с таким удовольствием приносящему боль. Видениям, срывающимся с цепи.

У призрака в воспоминаниях глаза — обещания смерти, рот, полный яда и острых зубов-лезвий, готовых расцарапать до крови. Поддаться старой памяти легко, как продеть голову в затягивающуюся петлю, впитывать в себя щедро расплескиваемое мучение, каждую толику боли — такой долгожданной, желанной, нужной...

Хель помнит: захлопывается дверь. Снова и снова, словно нож вонзается в тело, чтобы тут же покинуть рану и вгрызться вновь.  И все слова, сказанные до этого, перечеркиваются прощальным упреком, впитывающимся в бесполезную безделушку: «Сзарин бы понравилась. Красивая.» От безделушки ничего не осталось — от того человека, наверное, тоже. Ростовщику мнится, что и от него самого остается все меньше — иначе почему он сейчас каждый поцелуй плетки принимает с таким желанием?

Больно. Это слово вонзается в мозг, пока ощущения терзают тело. Касания плети, сбитые, неровные, как мелодия, которой никогда не достичь совершенства, прерываемые этой нежданной лаской. И понимаешь: боль не в ударах, а между ними, в ожидании нового, в надежде на нежное касание к щеке. Она же в горькой мучительной истине: человек — не тот, всего лишь иллюзия. Хель не верит глазам, рисующим знакомые черты в обтянутой черным фигуре. Легко обмануться, когда хочешь чего-то больше всего на свете.

Легко представить: то путешествие никогда не заканчивалось. Они мертвы, оба:  заколоты невовремя проснувшейся жрицей, сорвались в пропасть, растерзаны культистами под сводами каменистых пещер. Оба — застрелены, прямо в сердце. Истекли кровью на полу запыленной лавки в Тульпе. Происходящее — лишь чистилище, преддверие новой смерти. И Хель жаждет задержаться в нем, украсть еще несколько драгоценных минут наедине с тем самым, нужным, человеком. Даже если человек — лишь плод его разума.

Человек причиняет — боль, и Хель впитывает ее каждой клеткой тела, растворяется в ней. И снова рисует себе: полутемную комнату с оранжевым светом улицы из окна, жадные касания рук, пьяные мазки губ по шее... и срывается стоном реальным, болезненным, запрокидывая голову, подставляя шею ударам стека. Физическое страдание прекрасно в своей завершенности, у него есть очаг, очаги — десятки красноватых поцелуев вдоль скул, разбитые губы, задетая ссадина на шее. Взгляд слепо мечется от обтянутых нелепым бархатом стен до фигуры мучителя-спасителя-палача.

У человека знакомый голос.

Это сбивающееся дыхание, в котором мучения больше, чем удовольствия, слова, срывающиеся с губ с беззаботностью летнего ветра, влетающего в окно, чтобы украсть газету. Ни капли изящества или мягкости — задор, азарт, пьяное веселье, о котором никогда не пожалеешь на утро, потому что утро никогда не настанет. Есть голоса словно звон колокольчика, но этот — как грохот приближающегося поезда, когда ты привязан к рельсам. Как выстрел. Как свист плети.

Хель тонет в воспоминаниях, даже когда чужие пальцы сжимаются вокруг горла. На миг — прежде чем вынырнуть в реальность, он видит, как наяву: бледное лицо с пятном родинки, затуманенные глаза. Видение так реально, что хочется умолять: сильнее, еще сильнее, пусть только оно не уходит, пусть никогда не развеется. Плевать и на боль, и на пытку прокусываемых губ, и даже на нелепость позорной смерти!

Человек говорит — но Хель едва слушает, едва замечает циферблат, и слова доходят до него с опозданием, словно ударная волна свершившегося взрыва. Нежелание умирать сплетается с пьяной жаждой еще одной украденной боли. Как отчаявшийся наркоман, Хель мысленно считает, сколько еще времени он может себе урвать...

... а потом срывается. Проклятьем, молитвой, тупым клинком. Желанным именем.

И попадает в точку.

– Так мы знакомы? - отравленным вином плещется чужой голос, знакомый голос. Тот самый.

Сердце делает удар, сбиваясь с ритма, глаза распахиваются, пальцы на миг застывают в воздухе. Иллюзии, выстроенные разумом, рассыпаются, словно расколотая броня. Хель моргает и видит каждую хрупкую деталь, что вовсе не нарисована, а высечена в чужом теле. Радость встречи на вкус словно кровь из разбитых губ, словно сигаретный дым, заползающий в рот с чужим поцелуем. Сладкого в ней почему-то меньше, чем в выстреле прямо в сердце.

Хель понимает: потому что его не узнали. И это осознание бьет под дых, выкручивает ребра, ломает так, как не сломал бы прямой удар. Не узнал. Тот, кто сбивающимся голосом шептал о любви, кто смеялся с ним вместе на залитой светом кухне, а ныне жадным скребущим движением касался его лица. И не узнал.

Глаза жжет, подбородок щекочет дорожка крови. Оказывается вдруг, что это — обидно и отрезвляюще: его не запомнили. Может... его забыли? Выбросили - как те слова перед хлопком двери, словно грязной тряпкой в лицо, словно прощальной пощечиной. Забыли, одарив сполна - болью кошмарных снов, безумием призрака, маячащего в толпе, видением красных перчаток, брошенных на полу.

Солнечное сплетение обжигает густая боль — вязкая, натсоящая, ничего общего не имеющая с почти ласковыми ожогами плети. Но хтоник, изо всех сил вырываясь, стремится избежать не ее. Все внутри воет, ревет бросающимся на прутья клетки монстром от осознания, мерзкого, гадкого, как липнущая к спине простыня: его забыли.

Хтоник шипит, рвется, прочь, но хватка этих рук, знакомых рук, крепкая, безжалостная — хтоника лишь притягивают ближе, тянут к себе за грудки, пока чужие губы не оказываются так близко, что можно вообразить кровоподтек на подбородке, которого вовсе нет.

- Сегодня я тебя убью, - обещает Вильям.

- Разумеется, - беззаботно соглашается ростовщик.

Хель знает: он дурак, безумец, умалишенный, потому что должен бы испугаться, должен жаждать избегнуть боли, очередной, которая точно будет, случится, как неминуемый Рагнарек в мифах о кровожадных богах. И должен злиться — и злится! - от этой несправедливости, от неузнавания, словно он — никто, лишь остановка на маршруте чужой судьбы, краткая, как когда покидаешь автобус лишь чтобы выйти по нужде. Четыре дня — разве много? Миг для долгожителя, для эона или дархата, для бессмертного хтоника должно быть гораздо меньше.

Но...

У меня к тебе чувство боли.
Я как треснувшее стекло.

... человек — тот.

И Хель подается еще ближе, сгребает руками чужие плечи, не зная — то ли тянет Вильяма на себя, то ли сам подтягивается к нему, срывает с чужих губ дыхание, выдох, остаток нелепых слов. В них и верится, и нет — хтоник думает, что заслуживает поблажки, ведь однажды уже умирал.

Целует — пьяно, ни капли не умело, словно мажет губами по черепу, который никогда не ответит. Кусает чужие губы и тут же скользит по ним языком, сбитым дыханием врезается в чужой рот. Ему становится так сладостно наплевать, что будет дальше, так радостно все равно. Злость мешается с радостью столь желанной встречи — в том, как сильнее цепляются пальцы за росчерк чужих плеч, как срываются выше по чужой шее сзади, как ощутимо вонзаются в чужой затылок, притягивая человека сильнее-ближе-плотнее. Как будто можно на вдохе забрать всю чужую боль, а на выдохе - отдать лишь хорошее.

Как будто можно ворваться в чужой разум без всякой магии, насильно вручить эту истину: узнай меня. Сильнее сжать чужие волосы на затылке, почти расцарапывая кожу ногтями, сорваться таким неправильным стоном в болезненный поцелуй... как будто все это - можно. Нужно.
Необходимо.

Вильям Блауз

 
Хель знает: касание приносит за собой боль. Муку ожога как персональное предупреждение: близость с людьми опасна. Такому, как он, лучше сидеть в тёмной лавке и не высовываться. Вести пальцами по старым фолиантам, вдыхать аромат свежей типографии. Надрезы рук об острую бумагу едва ли могут сравниться с ощущением, когда кожи назойливо касается кто-то более одушевленный, чем герой книги.

 В глубине души Хель знает: он собеседник непутёвый. Как партнёр — совершенно непригодный. Молчит, когда не нужно, говорит, когда стоит молчать. Лезет в ловушку из-за треклятого любопытства, играет с огнём, когда всё кричит: «Не трогай!»

 
Не думает головой, живёт чувствами. Такие, как он, хорошо не заканчивают.

 Забавно предполагать: любая встреча не случайна.

 
Забавно представлять: во всём виноват демиург, которому они оба присягнули. Религия, воспалённая, идейная, подле воплощения хаоса всегда рисует шахматную доску размером с футбольное поле. Вильям помнит: у его бога нет правил. Он с лёгкой руки ставит на сторону белых фигуру, похожую на набалдашник старой трости, и ставит ей напротив – ещё новый армейский ботинок. Хаос всегда наблюдает с полуусмешкой: «Что выйдет?» Даже если известно заранее: ничего хорошего.

 
Ничего.

 Они оба сейчас – разломанные, помятые, перемолотые игрой под названием «жизнь» – вдруг внезапно соединяют пункт А с пунктом Б. В неожиданном месте, при странных обстоятельствах. Старый треснувший набалдашник трости. Армейский ботинок с развязанными шнурками. Один – злится, что его не узнали. Другой – сделал всё, чтобы не быть раскрытым. В очередной раз история начинается неправильно. В очередной раз...
"Отсылка к прошлому"
на лезвии ножа – чужая дрожь.
на кончике пера – дорога в ад.
"одумайся, – иначе пропадёшь"; –
и нечем крыть. и поздно горевать.

мы – узники бессмысленных надежд,
сыгравшие в жестокую игру; –
утешь меня, пожалуйста, утешь:
солги мне, что я больше не умру.

солги мне.
белый сумрак, чёрный дождь;
кого винить? – никто не виноват.
на лезвии ножа – чужая дрожь.
на кончике пера – дорога в ад
.

...
эмоции, метания, слова; –
а точно ли всё это наяву?

сломай меня, пожалуйста, сломай:
солги мне, что я снова оживу.[/abbr]
[/i][/align]
 У чужих губ привкус старых воспоминаний. Скребущей боли, затаённой на дне памяти, с садистским удовольствием протягивающей руки в голову. Вороша события. Заставляя вспомнить: ты знаешь этого человека. Того, у кого хрупкое тело, но сильные пальцы. Того, кто «не боец», но бесстрашно отвечает насилием на насилие. Запущенной в спину тростью, укусом, смазывающим кровь по подбородку. Кто достаточно жесток, чтобы у подножия Крокса уничтожить каждого, стоящего на пути – в обход методов других, куда более...гуманных.

  Память знает обманщика, лжеца. Того, кто так редко лжёт людям, но так любит обманывать себя. О своей же сущности не-убийцы. О природе своего предназначения. И приятно видеть: лучшее в нём не меняется. Он по-прежнему целует так, будто даёт пощёчину: игнорируя волю другого. Пропуская мимо и уместность случая, и вербальные и невербальные сигналы. Целует после удара – через боль. Целует так, будто затыкает рот. Немо говорит, приказывает «заткнуться».

  Гуталин размазывается по щекам, остаётся на чужом рту смазанной чёрной линией. Вильям стягивает повязку с глаз – достаточно на сегодня игр – и видит того, кого не должно здесь оказаться. Ни сейчас. Ни потом. Ни вообще.

Заблудился, да? – с издёвкой звучит голос вместо приветствия. – Почти верю.

  Он опускает руки, давая им обоим возможность осесть на полу. Рядом с отброшенной плетью, прищепками и наглазной повязкой они кажутся просто случайно столкнувшимися на дороге приятелями. Атрибуты комнаты выглядят по неприличного провокационными, но валяются, будто случайные нежеланные гости на чужих похоронах. Паузы бывают неуместными. Но протянувшаяся – самая правильная. Вильям стирает с губ остатки нового воспоминания, след чужих губ – когда видишь их владельца – мнится упущенной возможностью. По ней почти грустишь.

  Он тоже не меняется. По-прежнему не любит чего-либо против своей воли и вопреки собственной инициативе. Но когда видишь того, кого ошибочно принял за чужака...вдруг внезапно тоскуешь, что секунды не растянул на полчаса. И оборвал по собственной групости.

Следишь за мной? – высокомерно запрокидывается голова, будто ответ совершенно не имеет значения. – Или – разумеется! – ты здесь, чтобы выпустить своих внутренних бесов?  Помню, что у тебя их...достаточно.

  Прямой взгляд глаза в глаза, оскал с росчерком ядовитости – с открытыми глазами твой недавний «соперник» кажется слабым и беззащитным. Почти безоружным в перепалке словами. Вильям помнит: колкий ответ – не сильная сторона Хеля. Из них только один может уколоть И плевать, что в этом самом месте, в это самое время тебе хочется провалиться под землю.

  Вильям ведёт плечами, будто пытается закрыться. Будто в этой нелепой одежде, костюме из ремней и кожи, он кажется клоуном в странном цирке. А его зритель – осуждающий взгляд бывалого консерватора, предпочитающего по вечерам пиво и телевизор. Наверное, так выглядит стеснение. Сказать сложно, когда испытываешь это едва ли не...впервые.

   Рука тянется освободиться от ошейника. Шипастый атрибут расстёгивается с шеи небольшой защёлкой, конец короткой цепи впереди обвязан вокруг локтя и освобождается от него мягко. Незримый намёк без слов – «на поводу только у себя». Вильям задерживает ошейник в руках, сжимает толстую кожу с шипами с заметной нежностью и любовью. Личная игрушка становится обезличенной: в прорези не хватает головы как короне не хватает трона.

  Вильям кусает нижнюю губу, сощуриваясь в игривом настроении. Хель даже в специфическом клубе выглядит случайным и неуместным. Прежние узоры на коже скрыты тканью водолазки, не видны под тканью выступающие рёбра – он сошёл бы своего, если бы явился в одежде привычной. Хотя, возможно, это стиль жизни: всегда и везде казаться не к месту.

Заблудился, – повторяет Вильям с театрально-пошлым придыханием. – Я могу показать тебе выход, а можем...развлечься.

  Ошейник с шипами вручается Хелю бескомпромиссно и уверенно: вкладывается в руку, в костлявые длинные пальцы. Вильям клонится ближе: нависает, касаясь губами чужого лица. В новых ощущениях мнится: кожа человека похожа на сухой лист бумаги. Время беспощадно стёрло всю память о ней: за первую встречу спустя годы прежнее привычное ощущение играет новыми красками. Вильям тянется к левой скуле, оставляя на ней невидимый след. Короткий поцелуй бесстрастно-нежный, так целуют родители своих детей. Приятно дать волю собственным бесам: после ударов плетью и насмешливого злорадства позволить себе почти любовную ласку. Позволить откровенность: показать, что всё ещё неравнодушен.

  Клониться ближе. Уткнутся носом в щёку, закрыв глаза. Прошептать на ухо: знать, что человек тебя услышит. Сквозь доносящийся гул музыки с танцпола, крики одержимой толпы и стоны за стеной.

  Услышит.

Пошли, – шепчет Вильям, касаясь губами чужой мочки уха. – На первом этаже есть замечательная подсобка. Перед ней замечательный амбал, но когда нас это останавливало? Хозяин клуба держит в ней блокатор магии. Для собственной безопасности, он выключен, но...почему бы не сделать наше приключение острее? Мы оба без магии как без оружия, другие тоже. Беззащитность, беззащитность, беззащитность...Мне нравится чувствовать себя на грани. На краю пропасти, со временем, которое истекает.

  Искушение дьявола работает слабо. Слабо, если знать: в противовес ему стоят чужие жизни. Вильям помнит: Хель верит в то, что чужая жизнь для него что-то стоит. Даже если это сборище извращенцев, танцующих так, будто это последний день в их жизни.

Одет совершенно не по дресс-коду. И как тебя впустили? – пальцы отыскивают на вороте водолазки шов.

  Он крепкий, достаточно, чтобы приложить заметное усилие. И получить награду: шов свитера рвётся с приятным уху треском. Можно выдохнуть от удовольствия: ослабленные нити дальше узлов трещат до приятного просто. И оголяют привычное тело с росчерком нательных чернил. Пальцы касаются ключиц, обводя плавную линию от одного плеча к другому. Провокационно, ласково – так заманивают жертв в своё логово.

Гораздо лучше, – улыбается Вильям и стаскивает обрез водолазки Хелю с одного плеча. – Да, ты понял правильно. Бомба тик-так, тик-так, тик-так....и люди без защитной магии. Бедолаги, да они все умрут, верно? Не сможешь пойти на такое. Но я хочу предложить тебе сделку с дьяволом. Ты – поможешь мне с блокатором магии. Я – покажу тебе, где бахнет, и ты, возможно...Возможно, сможешь обезвредить устройство. Можешь не рассчитывать на теомагию, если решишь отказаться. Не найдёшь, потому что механизм...многокомпонентный. И да...

  Улыбка, почти счастливая, почти победная греет душу и украшает лицо. Вильям улыбается и едва не касается своим носом чужого. Предчувствие игры всегда приятно будоражит разум. Что может быть более горячим, чем соперник, с котором у вас слишком незабываемое прошлое.

– ...захвати ошейник.

Хель

Прошлое не оживает — оно кажется мертвым как никогда, но все равно липнет к коже, к рукам, к пальцам, которые не торопятся разжиматься, чтобы выпустить нити чужих волос. Хель смотрит в родное, до каждой черточки знакомое лицо — и едва верит в происходящее. Сон сбывается, у мечты боль вонзившегося под ребра стекла. Даже в полумраке Вильям может заметить: глаза ростовщика, где от серой радужки остался лишь хрупкий ободок вокруг расширившегося зрачка. Губы с пятнами черной краски, сбившееся дыхание. Для Хеля мир на целое прекрасное мгновение перестает существовать вовсе: он вонзается взглядом в чужое лицо, в каждую ломкую искушающую деталь.

Память воскрешает каждый фрагмент, каждое запретное знание: подсказывает скользнуть ладонью по чужой шее, обвести очертания кадыка, сорваться выше, лаская контур нижней челюсти, а затем коснуться чужих губ, вечно кривящихся в издевательской улыбке. Вильям провокатор до мозга костей, до самого последнего вздоха. Пальцы касаются чужих губ, ратсирая гуталин, ласкают нижнюю, чуть оттягивая. Хель беззвучно выдыхает и клонится ближе — всего чуть-чуть. Ему почти все равно, что его не узнали, что его оставили, что...

- Заблудился, да? Почти верю.

Хтоник замирает, будто окаменев. Декорации не важны, но ему почему-то хочется продолжения спектакля. Хочется хватки чужих рук на собственной шее, сладких ожогов плетки. Теперь, когда он знает, что человек — тот самый, ему не хочется сопротивляться ни единым жестом. В глубине души ему хочется боли, будто в ней — единственно доступная форма нежности. Единственно правильная. Широкие брови сходятся к переносице, пока ростовщик борется с этой дилеммой. Пока сам нежно гладит ладонью чужие щеки. Касается кончиками пальцев пятнышка родинки под глазом Вильяма. И у самого что-то обрывается внутри, в животе становится жарко, сердце бухает как барабан.

Два года, думает хтоник, два года он не видел этого лица вживую, не имел возможности прикоснуться. И сейчас какая-то мерзкая, чудовищная часть его натуры умоляет забыть о бомбе, будущих жертвах и просто быть. Скользнуть ладонью ниже, цепляясь за чужой ошейник, притянуть человека к себе — целовать больше, пьянее, жарче, так, словно не было этих минувших лет, словно не было смерти и боли, не было горя, а они все еще на краю пропасти внутри горной громады вулканы. Будто к виску приставлен пистолет, а каждое прикосновение оставляет кровавый порез на коже.

Губы кривятся в некрасивой улыбке. Хель слушает: роскошь чужих слов, незначительных, словно фоновый шум. Вильям говорит о бесах, о слежке — словно это имеет значение. Ты — единственный демон в моей голове, думает хтоник. Рядом с этим демоном его принципы трескаются, как надколотая чашка, сбоит моральный компас, и весы, что обычно безгрешно отмеряют ценности, начинают сходить с ума. Одна жизнь не может стоить десятков, сотен... но Хель смотрит в омуты темных глаз, и ему мерещатся рифы на дне бушующего океана. Не просто жизнь — одна лишь боль этого человека для Хеля перевешивает любые жертвы. Пальцы скатываются по чужому подбородку, очерчивая контур давно сошедшего синяка. Собственные губы дрожат, смазывая улыбку, из горла рвется хриплый и неуместный смех.

Ростовщик наблюдает — за каждым движением, будто пытаясь пролезть не под одежду, под самую кожу. Люди внизу, в зале, в обманчивых бликах цветных огней казались ему чудовищами в своих кожаных костюмах, в шипах и масках. Вильям кажется богом — даже с петлей ошейника и размазанным гуталином на губах. Невозможно не хотеть прикоснуться, невозможно не касаться — даже если чужая кожа режет пальцы, как коварный бумажный край. Больно касаться — на ладонях цветут невидимые ожоги. Но не касаться — куда больнее.

Выпитое внизу, в зале, туманит голову: стирается правильное и неверное, хорошее и плохое. Хель, как завороженный, смотрит: вот Вильям стягивает со своей шеи ошейник, снимает с запястья цепь. И хтоник пугается от собственной мысли, ввинчивающегося под самые ребра желания: пусть полоса черной кожи обовьет уже его шею, пусть будет больно-страшно-горячо-близко. Пусть. Ему, оказывается, мало даже подаренного мучения. Саднит вдоль скулы воспоминанием о поцелуях плетки.

Нельзя! - вспоминает Хель, и это бьет под дых, врезается в бок. Нельзя. Он не может. Взгляд скатывается на циферблат чужих часов, когда ему самому в руки вручают ошейник. Он ложится в подставленную ладонь, и пальцы сжимаются на черной полоске кожи, ласкают выдающиеся шипы. Какому демиургу нужно продать душу, чтобы исполнилось это больное желание? Хочется застонать — от отчаяния, от желания, которое не смеешь высказать. От ужаса перед тем, как легко кажется собственное удовольствие поставить выше человеческих жизней.

Хель закрывает глаза, клонится ближе, чувствует тяжесть чужой головы на своем плече, сладость дыхания у собственного лица. Приятно, мучительно больно — все сразу. Пальцы вплетаются в чужие волосы, ласкают затылок, ласкают шею под линией роста волос. Каждое слово легионера впитывается в кожу вместе с его дыханием. Ужасное предложение, искушение страшнее дьявольского. Но Хель не может даже молиться — его божество рядом и оно безжалостно.

Ему страшно. Хтоник стискивает зубы, кусает щеки изнутри, пока рот не наполняется кровью — так, что если двинешь губами, дорожки багрянца покатятся вниз. Он боится открыть рот, боится сорваться согласием — и плевать на все, на всех. Он ведь мечтал об этой встрече два года! Он молчит-молчит-молчит, пока от боли и ужаса кружится голова. А может, она кружится от дурного влияния, что впитывается в самую кожу с каждым чужим касанием.

Мнится: в прошлый раз было гораздо проще. На кону стояла такая мелочь. Он вспоминает: грохот двери, звон колокольчика, появление этого человека — арлекина без раскрашенной маски, палача в кроваво-красных перчатках. Если бы он знал, чем закончится то приключение...
...он не знает, что сделал бы.

Я для тебя убил. Для тебя умер. Лгал и плевался кровью. А ты продолжаешь мучить меня.
Не прекращай.

Хтоник хрипло выдыхает, не может удержаться от болезненного едва слышного стона, когда пальцы Вильяма рвут швы водолазки, когда, словно безжалостные лезвия ведут по обнаженной коже. Мучение, думает Хель, он уже почти забыл, как это бывает больно — но не может двинуться. Ему хочется большего, и пальцы дрожат, вцепившись в полоску ошейника. Другая рука протягивается за чужим плечом, гладит сквозь ткань, безрассудно скребет ногтями. Невысказанные мольбы плещутся в глазах ростовщика, как в глазах напротив — беснуются азартно черти.

Хтоник ведет плечом, помогая шву разойтись сильнее, подставляясь под касание знакомых и нужных рук. Хочется взмолиться: сними перчатки. Хочется обезумевшим хищником скользнуть ближе, цепляясь за роскошь плеч, опрокидывая на пол, нависая сверху так, как это делал противник-любовник-мучитель. Целовать — пока в легких не кончистя воздух, пока не закружится голова, пока из собственного разума не пропадут все эти отвлекающие мысли, принципы и толстые цепи правил.

Он не может.

- Бомба тик-так, тик-так, тик-так....и люби без защитной магии. Бедолаги, да они все умрут, верно? Не сможешь пойти на такое. Но я хочу предложить тебе сделку с дьяволом. Ты – поможешь мне с блокатором магии. Я – покажу тебе, где бахнет, и ты, возможно...Возможно, сможешь обезвредить устройство, - искушает легионер. Улыбается словно монстр из сказок, словно дьявол, готовящийся к рукам прибрать душу. Хель жмурит веки, хмурится, не может ни отстраниться, ни приблизиться. Сделка неправильная, дурная, на нее нельзя соглашаться. Нужно сорваться с места, предупредить, заставить всех... заставить...

- ...захвати ошейник.

Стон срывается с губ, неправильный, болезненно-неуместный. Хтоник льнет ближе, стремясь поймать искушение улыбающихся губ, принимая правила как непреложную истину.

- Хорошо, - выдыхает он с кровью прокушенных губ, - хорошо.

Голова клонится к чужому телу, как к плахе. Хель знает, не может даже солгать самому себе: он идет на невыгодную сделку. Невыгодную — для всех остальных в этом здании. Невероятно соблазнительную для него самого.

- Пойдем, - выдыхает он в изгиб чужой шеи... и несдержанно касается губами, языком ведет по коже. И тянет время, как приговоренный на виселице. Ловит чужую ладонь, чтобы накрыть ею ошейник в собственной руке, чтобы потянуть выше — прижать полосу черной кожи к собственному горлу. Попросить без слов: затяни. Привяжи к себе. Хочу.

В глазах плещется и мольба, и мука. Хель не хочет уходить, даже на миг. Но он хочет — дать Вильяму все, что пожелает тот. Принять участие в этой безвыиграшной игре. Остаться без своей магии обнаженным, беззащитным. Подставиться под лезвия умелых рук палача. Все кончится плохо: он это чувствует, у него уже есть опыт. Он знает: нельзя доверять, нельзя идти на поводу. Нельзя...

... нельзя снова тянуться к губам.

Бескомпромиссно притягивать ближе, скользить рукой вдоль хаоса ткани на чужом торсе, искать очертания мышц сквозь одежду, скрести ногтями так, что не остается сомнений: желание ломает руки так, как не смогла бы боль. Хель вспоминает: будет больно, можешь простонать, приятно — тоже. И срывается выдохом в чужие губы, умоляет: сейчас. Дай каждое прикосновение, каждую безумную идею, что придет в твою голову. Руки касаются настойчиво, почти безрассудно — сквозь ткань так, словно той вовсе нет. Вдоль ребер, по животу, чтобы зацепиться за контур кожаных брюк, потянуть к себе...

У сделки с совестью вкус чужих губ и остаточная горечь гуталина. Хель списывает свое безумие на счет выпитого алкоголя, безумных дней, дурных снов. Он клянется: придумает что-нибудь. Он сможет. Справится. Все, что угодно, лишь бы поверить: выбор правильный, выбора на самом деле и не было.

Но неправильно — целовать того, против кого должен играть безумную партию. Хель отчаянно хмурится, с силой отстраняясь, дышит как загнанный зверь. Смотрит — волком. Дураком. Мечтает о цепи вокруг собственной шеи, на которой так не хватает удавки, чтобы напомнить...

...он не может вспомнить, о чем.

Вильям Блауз

У победы привкус пепла на губах. Тонкий нос, похожий на клюв вороны, который утыкается в щёку, щекочет едва заметным тёплым дыханием, упираясь в выступ скулы. У победы голая кожа, изрезанная татуировками как лезвием, выступающие рёбра и просвечивающие вены. По открытым участкам приятно вести пальцами, повторяя контур чернильных линий. Серые глаза, в которых зрачок почти полностью поглотил радужку. Узнаваемые руки, узнаваемые пальцы – сила в тонких белеющих костяшках. Сила, которую не заподозришь, бегло взглянув на ростовщика со стороны. Он похож на сухую ветвь дерева, которую легко переломить надвое, стукнув о колено. Обманчивая хрупкость.
 
 Тем интереснее игра. Тем горячее провокация, построенная на манипуляции чужими жизнями. Ведь иногда выбор – всего лишь иллюзия. Иллюзия возможности что-то исправить, изменить, действовать в обход предлагаемому союзу. Можно верить: полиция сможет найти бомбу. И знать: у другого куда больше времени спрятать любые улики.

  Так разве вступить в сговор с Дьяволом — не самый короткий путь к спасению?
 
 Вильям закрывает глаза и подаётся вперёд. Находит чужой рот интуитивно, позволив себе эту блажь: оставить печать сделки ещё одним размазанным следом гуталина, растерев его до конца между губ двоих, пусть он впитается в кожу. Приятно признаться не другому человеку – себе – что эти два года безумно скучал. Находил взглядом чужие руки, мелькающие в толпе пёстрым узором. Находил похожие сети вен. Вглядывался в очертания разрисованных плеч, предплечий – иногда похожих до безумия! – но позже отводил взгляд с одной единственной мыслью в голове.
 
 «Не он. Не то».
 
 Здравый смысл твердил: такие встречи похожи на визит мертвеца, на крик банши посреди сумерек. Они не приводят ни к чему хорошему, кроме новых ран и свежих воспоминаний, они предвестники бед и несчастий. Ещё одного повода ПОМНИТЬ. Если у судьбы есть чувство юмора, то оно чертовски извращённое.
 
Ну и пусть.
 
 Между ними двумя, ростовщиком и легионером, общего как между палачом и приговорённым, злодеем и героем. Иногда теряется общая мысль: кто из них кого приговаривает к казни? Чьи пальцы возведут на виселицу, положат голову на плаху? Чьи будут цепляться до последнего, вымаливая прошения и пощады?
 
Иди сюда, — эхом прошлых слов звучат знакомые слова.
 
 Из пыльной затхлой лавки на Хароте. С пола разбитой плитки ванной комнаты, с кресла у прилавка. Кажется, когда-то это звучало из уст обоих, обозначая одно: отключиться от мира. Потому что в одно мгновение мир съеживался до размеров человека напротив. Его глаз, желаний, испытующего взгляда, который всегда говорил громче слов. Который просил: забыть об окружении. О двух годах, разделивших жизнь. Забыть обо всём на свете, особенно о наручных часах: в них толку не больше, чем в зажигалке, беспечно забытой в заднем кармане брюк. Забыть о том, что две составные части взрывчатки находятся здесь, в этой комнате. Так ли это важно?

Хочется показать всё. Характер — с прежними чертами толкающего к пропасти, с задиристым оскалом вместо улыбки. С теми гранями, которые отличают одного от другого. Тело — оно не растеряло прежней формы от верной любви к пробежкам и бассейну, оно по-прежнему поджаро-сильное. Неравнодушие — оно не скрыто за семью печатями. Его хочется вынести наружу больше остального — как нечто стоящее и времени, и внимания. Потому что, в сущности, неравнодушие — единственное значимое между людьми. Единственное, определяющее самое главное: тягу. Без неё невозможно ничего. Без неё любое общение как сухой колодец.
 
 В этом с Хелем просто. Он умеет принимать любые эмоции как должное, как неотъемлемое и значиме. До поразительного неправильным кажется любое утаивание, даже самого сокровенного. Иные располагают к тому, чтобы выворачивать душу наружу. Иные выворачивают твою душу наружу сами.
 
Ты не изменился, — звучит голос у самого уха, острые зубы прикусывают мочку, чтобы зажевать в весьма не двусмысленном жесте.
 
 Повязка сорвана с глаз, но сейчас особенно не хочется смотреть. Напротив: с удовольствием концентрируешься на ином. Ведёшь пальцами вдоль плеч, узнавая знакомые слабые мышцы, замираешь подле сгибов локтей, щекочешь запястья слабой лаской. Чужие пальцы тянутся к твоим, и это на миг стирает любое послевкусие неприятной беседы. Кажется, что между вами не осталось ничего, кроме испепеляющей страсти и искренней нежности.
 
 Хочется им поддаться. Вопреки здравому смыслу, вопреки тому, что времени мало.
 
 Пальцы цепляют приподнятый ошейник вслепую. Толстая короткая цепь приятно гремит, ниспадая на ноги, путаясь между штанинами разных цветов. Им обоим не нужно озвучивать желания, чтобы понять друг друга. Чтобы позволить себе откровенность: продеть чужую голову в прорезь кожи и защёлкнуть на шее замок. Потянуть за железный повод резко, заставить Хеля согнуться пополам, уткнуться носом в собственные ключицы. Вслед за жёсткостью самому проявить нежность — обнять второй рукой за голову, уткнуться носом в растрёпанное чёрное гнездо на голове. Почувствовать: от головы всё тот же запах пыли и книг, слабый аромат тела и родной лавки. Волосы по-прежнему вьются слабым завитком, их приятно касаться, растрепать на макушке.
 
 В них растворяешься без остатка. Забываешь: кто ты есть на самом деле.
 
 Вильям чувствует собственное сердцебиение в ушах, пульс высоко в шее. Он становится громче, сильнее, стоит другому человеку припасть ближе к твоему телу. Просто ближе — достаточно, чтобы сходить с ума. Перестать думать, на время выкинуть из головы предрассудки и уместность. Отдаться страсти как временами отдаёшься безумию.
 
 Тот, кого не должно было здесь оказаться, вдруг внезапно чувствуется самым нужным и необходимым человеком. Самым правильным — среди притушенных ламп ядовито-бордового цвета, старого платяного шкафа, валяющихся игрушек. Уместным — в твоих объятиях как часть недостающего пазла.

  Лишним становится всё привычное: стискивающая тела одежда, ремни, наручные часы, отмеряющие противный звук ограничителя времени.
 
 Времени мало, как всегда. Как всегда: оно безжалостно рублено строгими рамками. Забавно вдруг вспомнить: любая ваша встреча ощутимо имеет начало и конец. Жестокая судьба повторяет каждый раз: миг не вечен. Не вечно приключение, всё имеет свои неукоснительные сроки, расставание каждый раз близко.
 
 Один из них не вечен тоже.
 
 Рывок ошейника беспощаден. Стена может выдержать: грубое прижатие хрупкого тела, неаккуратное — второго. Всё равно, что у одного может болеть затылок, всё равно, что его спине будет больно, — в страсти нет граней, как и нет жалости. Страсть ведёт: болью на кончиках пальцев. Ментальной магией, превращающей каждое касание пальцев в резь скользящих лезвий.
 
 Пусть будет больно. Пусть приятно.
 
 Смазанный поцелуй губ превращается в укус. Скользит ниже, к шее: там, где он когда-то уже был. Там, где два года назад на коже зиял след с кровавым отпечатком не-засоса. След зубов не отпечатается надолго, но заставит вспомнить.
 
 Тот вечер. То приключение. Ту ночь, закончившуюся дракой. Пистолет, приставленный к лицу, висящий на крючке плащ, искреннее намерение выстрелить. И то, что после всё изменилось.

  Лишь после этой встречи не изменится ничего.
 
 Хочется насладиться. Времени мало. Пульсируют виски, пальцы исследуют чужое тело, вспарывая ощущением ножевых. На сосках-бусиках прищепки на тонкой цепочке: Вильям цепляет цепь медленно, тянет на себя — возбуждая чувствительность. Тянет сильнее — просыпается боль. Зажатый между стеной и чужим торсом Хель кажется невольным пленником.

  Правда в том, что этого хотят оба.

  Вильям целует так, будто в воздухе ему мало кислорода. Будто весь кислород в чужих лёгких. Игра на контрасте заставляет кровь стыть в жилах, кистям неметь в кончиках пальцев. Губами — показывать любовь. Руками — вести невидимыми лезвиями, пересекая чернильную вязь, принося ощутимую безжалостную боль. Чувствовать чужое тело так, как чувствуешь своё: в одном ритме, одной температуры. С одинаковой страстью — с одинаковой одержимостью друг к другу. Тянуть за ошейник нетерпеливо и назойливо: «Будь ближе ко мне. Настолько, насколько возможно».

  Приятно забыть о течении времени. Царапать чужие рёбра, очерчивать края лопаток. Оставить кровь на коже, на раскусанных губах, остаться дорожкой багровеющих следов на левой стороне шеи.

Почти феерично — диктовать свои правила. Резко податься назад и дёрнуть другого за ошейник. Улыбнуться ему так, как улыбаются маньяки: со следами чёрных размазанных полос и каплями крови на подбородке. С безумием во взгляде, тянуть за ошейник так, как тянут раба. Говоря настолько ласково, насколько возможно:

Пойдём. Подсобка ждёт.

Хель

Хель помнит: у них мало времени. Таймер не замрет так, как замирает сердце, не подарит минуту, другую. Время неумолимо — но разум обманывается снова и снова, смешивая хорошее с дурным. И становится все равно, что время уходит, что где-то за плечом готова вцепиться смерть. Все причины уйти тают, как молочная пенка в кофе, как последняя ласка любимых губ... Причина остаться куда существеннее — ввинчивается под самые ребра, желанной болью замирает на кончиках пальцев.

Поцелуем скрепляет дьявольскую сделку — у любимых губ сладкий вкус поражения. Невыигранной дуэли, в которой скорее подставишься, чем сам ранишь. Вкус чая, выпитого из безупречной и хрупкой чашки давным-давно, вкус стихов, горчащих в тишине комнаты. Размазанный поцелуй — словно мазок кистью, словно мимолетное касание плетки. Его хочется удержать, приникнуть в ответ, пока от гуталина не останется лишь тонкий слой, похожий на налет пыли. Бесстыдным укусом поймать чужую нижнюю губу, поцеловать снова, языком зализывая оставленные безрассудством ссадины.

Касание — еще одно, и еще... их мало, мучительно мало, когда хочется нагнать все упущенные за минувшие два года. Целая вечность! Когда ждал, искал глазами в толпе знакомый росчерк алых перчаток, бросался за миражом, сходил с ума... лишь сейчас все становится правильно, необходимый человек в объятиях, под кончиками пальцев его тепло, бьющийся в запястьях рук пульс, пульсирующая жилка на шее. Дыхание в дюймах от собственного. Перед смертью не надышишься — перед очередным расставанием тоже.

Хель пытается — себе клянется, что пытается удержаться. Помнить о таймере, о взрывном устройстве, о ценности людской жизни. Она в его глазах всегда выше собственной. Но... он помнит другое: ночной полумрак чужой комнаты, хриплое дыхание, касание пистолета к собственной коже. Страсть на кончике языка, ужас — под куполом грудной клетки. Борьбу тел на полу, победу — с привкусом крови, с отчаяньем вот-вот отбираемой памяти.

Немое желание, которое мнится невыполнимым... а потом сбывается. Нет победителей, нет побежденных, только два человека в полумраке. Как тогда, как сейчас. Каждое прикосновение мнится правильным, необходимо-нужным, болезненно-сладким. Почти с восхищением, с необъяснимым восторгом Хель вспоминает: у его палача самые умелые руки. То ласковые, то взрезающие до кости. Блауз — чудовище, - грохочет эхо давно растаявших слов. Чудовищ в комнате всегда двое.

Сопротивляться кажется самым большим преступлением. Хель клонится ближе, еще ближе, следуя за умелой рукой мучителя, чувствуя, как каждое касание новым ожогом расцветает на щеке. Болезненно-сладким. Не хочется никого спасать, играть в героя, словно он когда-то вообще мнил себя таковым. Хель знает: он не из положительных фигур на доске. Он — тот, кто когда-то разменял на Блауза семнадцать жизней. Не моргнув глазом, за долю секунды. И самое страшное — совесть вовсе его не мучила. За этого человека он мог бы убить снова. Он мог бы позволить умереть. Страшная правда, чудовищная! Похоронить бы ее так глубоко в собственном сердце, что и самый лучший копатель не отыщет. Спрятать от посторонних глаз, потому что стыдно — будто это и вправду делает хтоника монстром, делает хтоническим чудовищем.

- Иди сюда, - шепчет эхо давно отзвучавших слов, руки тянут к себе. Хель задыхается от чувств, взрывающихся под кожей, бухающих в подреберье. Ни вдохнуть, ни выдохнуть. Чужой голос — как мелодия крысолова из старой сказки, ведущая на убой. Как песня сирен, влекущих разбиться об острые грани скал. Хель срывается к скалам.

- Ты не изменился.

Ты тоже, - думает ростовщик и не сдерживает выдох, больше похожий на стон, когда чужие зубы бесстыдно касаются уха. Чужие пальцы ведут по коже, не спрятанной за тонким слоем ткани, ласкают, обжигая сладостной болью. Хель жмурит веки, клонит голову к чужому лицу — так же бесстыдно, раскованно скользнуть губами по щеке, оставить невесомый поцелуй у уголка губ, сорваться чередой новых поцелуев по чужому гладкому подбородку. Вильям — острые грани скал, жар вулканического Крокса, пепел, липнущий к коже. Чужое тело — как книга, которую жаждешь знать наизусть. Как сборник стихов, и слова начертанных в нем сонетов вспыхивают в мозгу неоном: вспоминаешь, какая ласка вызовет больший отклик, как сделать приятно, приятнее всего. Как задержать хрупкий миг в дрожащих ладонях.

Слова не нужны, о них забываешь, мысли кажутся громче любых слов — и человек понимает по жесту, по взгляде, по умоляющему поцелую в висок. Пальцы цепляются за авангард черной ткани у чужих плеч, скребут, тянут за перевязь ремней, за смятую в ладони ткань у чужого горла. Ближе, теснее. Ладони срываются выше, обхватывают чужое лицо, ласкают щеки — с почти целомудренной нежностью, столь неуместной в красноватом свете комнаты. Не изменился, — думает Хель, и губы сами кривятся в улыбке, счастливой и безрассудной. Пьяной, как после стихов в комнате отеля. Безумной — как тот азарт, с которым врываешься в чужую спальню.

Хелю сладко как никогда. Шею стягивает полоса черной кожи, ощутимо, почти болезненно, чувствуется петлей на виселице — все рычаги в руках его палача. Того, кто тянет к себе, несдержанно, выбивая из горла стон. Кажется: сам себе не принадлежишь. Кажется: принадлежишь другому. До самой последней косточки в бледном тщедушном теле, до замершей в подреберье судороги, до тернового куста, расцветающего в грудной клетке. Кажется — поцарапай, и шипы прорастут сквозь кожу. Так больно.

Так приятно — когда за жесткостью следует нежность. Чужие пальцы мнятся касанием плетки к щеке, вплетаются в волосы. Собственные руки миражом когда-то свершенных движений срываются по прижатому близко телу, ищут кромку одежды — чтобы скользнуть к чужой коже, к желанному обжигающему теплу. Скребущей лаской вдоль ребер, по животу. Словно отыскивая: вдруг на чужом теле остались прорези для коротких ногтей. Выдох, срывается с губ, тоже несдержанный — в изгиб чужой шеи. Мучительна мысль, что это когда-то закончится — и Хель отмахивается от нее, как и от расчетов мысленного калькулятора, напоминающего о математике вот-вот отнимаемых жизней.

Ему все равно. И стоит шепнуть это — хотя бы мысленно, как терновник под сердцем расцветает еще сильнее, распускается ядовитыми цветами. Хтоник срывается: поцелуем у самого кадыка, укусом над бьющимся в шее пульсом. Оставляя дорожку наливающихся багрянцем следов, таких, что старина Корвус, увидев, не удержался бы от вопроса, где эти двое нашли на Цирконе очередные зубастые тентакли. Еще желаннее целовать, когда знаешь — в любой момент натянется цепь, и уже чужие зубы станут терзать — запрокинутую шею, излет ключиц. Чужие губы оставят свои следы — на теле, что по ним тосковало.

Хтоник забывает о времени.

Он позволяет себе: поддаться, следовать за каждым жестом знакомых рук, застонать, когда затылок колет краткая боль удара, когда следом вновь тянет ошейник — чувствуешь себя марионеткой в чужих руках. Чувствуешь себя — в чужих руках. Принадлежащим. Нужным. Все остальное стирается, как дурные воспоминания гаснут от времени. Мир кажется правильным, как никогда: отдаться на волю ласковых рук любимого палача. Сорваться стоном, чужим именем, словно жертвоприношением.

- Вильям.

Зажмуриться, когда руки бога режут не хуже лезвий. Прикусить губы, запрокинуть голову — так больно, так сладко. Касания несуществующих лезвий ведут вдоль ребер, по впалому животу. Тело инстинктивно жаждет избегнуть боли, отстраниться, но... льнет лишь ближе: словно кровожадность ментальной магии может добраться до шипастых кустов под ребрами, до монстра, запертого в грудной клетке.

- Вильям...

Сорваться в еще один поцелуй, долгий, мучительно-неумелый — под треск ткани на чужом теле, под роскошь цветущей пытки. Скользнуть губами — выше, наощупь узнавая очертания скул, находя рельеф родинки под глазом, словно оставленной кистью художника. Касаться — губами и языком, пока пальцы перехватывают чужую руку, ласкают — запястья, сгибы локтей, каждый дюйм любимого тела.

Хочется... большего.

Укуса в изгибе шеи — желанного, выбивающего из легких воздух и болезненный хрип, заставляющего вздрогнуть всем телом. Попросить бы: сильнее, до кровавой пелены перед глазами, до пульсирующего мучения. Будто бездумная страсть — единственно доступная нежность. Тот, кто обычно молчит, теперь едва сдерживает стоны, удерживается на грани сознания, с каждым взглядом-касанием-улыбкой...

Как на самом краю бездонной бездны:
Нравится?
Хочется упасть?

У падения почти постыдное наслаждение: цепкость прищепок на груди, обнаженная беззащитность тела сквозь вырезы рваной ткани. Кажется: можно держаться изо всех сил, но все равно сорвешься.

Столкнешь меня? Я потяну тебя за собой.

Оказывается: беззащитность сладка на вкус. Власть, врученная в родные руки. Знание: если они упадут, то вместе, и пропасть уже не кажется страшной, любое ранение — жестоким. Хель задыхается. Собственный разум подводит, тело — предало еще раньше. Боль сплетается с удовольствием в почти непереносимую пытку. Будто не было этих двух лет. Никогда не существовали - все места, в которых их не было у друг друга. Каждый миг между сейчас и тогда.

Сладкая чудовищная ложь! Если бы этот миг мог продлиться вечно! Губы цветут ссадинами, шею оплетает предвкушение синяков. А хочется еще больше. Хочется — еще ближе. Найти кромку чужих брюк, дернуть на себя, пока бедра не прижмутся к бедрам, пока несдержанная постыдная ласка не сорвет чужое дыхание. Целовать, обнимая чужую шею так, словно ошейник — не на тебе. Прижиматься — своим лбом к чужому, смешивая дыхание и кровь прокушенных губ. У безумия привкус...

...не все ли равно чего?

И согласиться — бездумно и безрассудно, на самом деле не думая о ценности любой другой жизни:

- Пойдем.

Вильям Блауз

 Кажется: ласка чужих рук осталась на теле приятным воспоминанием. Эхом парфюма с приятным удаляющимся шлейфом, когда сам человек уже далеко. Вильям касается собственного запястья пальцами: под широкой тканью напульсника горит яркий шрам в виде буквы Х. Свежий гипертрофический рубец пересекает старую рану, будто перечёркивает важность первой линии. Тело помнит: напульсника касались чужие руки словно касались кожи. Словно хотели проникнуть в самую суть, оголить тело, выцарапать новую рану поверх старой, поджившей, повторить контур единственной буквы, которая за годы стала больше, чем просто напоминанием об имени. Которая стала больше, чем остальные имена.

  У рук получилось.

  Приятно размять мышцы, вальяжным движением потянуться. Вспомнить каждое движение чужого тела, будто оно оставило на твоем ожоги. И они рдеют на коже следом недавней страсти, мурашками после касаний пальцев. Их не видно, но ты чувствуешь: словно другой человек может остаться на тебе невидимым призраком, последствием бушующего урагана. Затишьем после разрушающего шторма. Сетеррой после воцарения руин, погибшей от нашествия хтонов в 4900 году.

Тебе идёт, — смеётся Вильям и берет короткую цепь ошейника в ладони.

  Согревшимся пальцам приятно через ткань: металл чувственно прохладен, приятен слуху как комплимент собственной персоне. Кольца цепи перекатываются в руке меж фалангами, глухо гремя и зазывая к действию. Натянуть повод, приблизить пленника к своему лицу, выкинуть очередную пошлую шутку горячим воздухом в губы. Не дать свершиться поцелую, который просится быть воскрешённым. Почувствовать, что некто воздействует на тебя не хуже наркотика: сердце заходится в груди так, что его можно почувствовать в ушах. Пульс выдаст, едва лишь прикоснёшься к запястью.

  Приятно чувствовать, но не знать: годами позже сорвёшься за жертвой в «Пасть тигра». Потому что делить «своё» не хочется ни с кем, а собственничество принимаешь как лучшего демона. А своих демонов тоже следует любить.

  В некотором роде: вы оба почти на равных. На тебе тоже ошейник — невидимый, но куда более крепкий. И кажется, цепь у него...ещё короче. Если бы Хель знал: в его руках тоже есть власть. Правда, пленник куда более строптивый. И вновь разделяющие слои костюмов, одетые наспех, едва не перевёрнутые спереди назад. Свитер и экстравагантная блузка остаются скомканными в углу комнаты. Низа будет достаточно.

Как жизнь, старина? — с вызывающей усмешкой Вильям натягивает цепь и отступает к входной двери. — По-прежнему срываешься в поисках сокровищ в могильники, пещеры и катакомбы? Или ошейник на шею, прищепки на соски, кожаные стринги и ходишь ночами пугать Корвуса в лавке?

  Веселье похоже на бокал вина: пьянит кровь, развязывает язык, стирает с лица привычную бледность. Безумная мысль посещает голову: если в конце приключения они не разобьют друг другу морды, обязательно нужно поговорить. По душам, в тёмном ли переулке или в баре за крепким алкоголем. Как делают нормальные люди или хорошие друзья — антагонисты их обоих. Им многое стоит обсудить.

  Обидно: когда хочется сказать так много, нужные слова не подбираются в момент.

  Вместо этого ржёшь как кабан, накуренный травой.

Знаешь...обычно ты выглядишь так внушительно, так грозно. «Не подходи, покалечу». А сейчас смотришь на тебя: ну такая бусечка трепетная. Как бабочка, наколотая на булавку.

  Гремят цепи, руки тянут к выходу. Вильям перетягивает повод себе за левое плечо, отворачивается и выходит наружу. Туда, где любопытных глаз куда больше, но, кажется, их совершенно не трогает происходящее. Им привычно: один ведёт другого за ошейник, со следами багровеющих следов на шее, с тонкой цепью, повисшей полукругом между двух грудей. Хеля подзуживают нарочно.

  Другие люди улыбаются ему так, как будто понимают его. У них кожаные маски на лицах, латекс и ремни, странные причёски, вызывающий боевой окрас. В искусственном полумраке их зубы кажутся слишком яркими, ослепляющими. Любопытный взгляд скользит по татуировкам, по чернильной вязи, которой покрыта кожа впервые явившегося чужака. И впервые общество не отвергает Хеля, а принимает его: будто ростовщик один из них. Будто он давно должен быть тут, но заблудился в реальном мире. И пришёл, наконец, домой. Ему рады.

  Коридор до лестницы кажется длинным, нескончаемым. Выбитые лампы не заменяли, кажется, полвека. Оглушительная музыка доносится с танцевальной площадки на первом этаже, перебивает сердечный ритм, смешивается со стонами из закрытых помещений. Повсюду люди: тела, тела, тела...демоны. Сливаются в страстных поцелуях подле изрисованных граффити стен, пинают ногами других прямо в освещаемых закоулках. Здесь всё, что происходит, кажется гармоничным. От разгорячённых раздевающихся тел до избитого человека. Который целует ботинок, что его избивает . Смотрит с обожанием, с почти платонической страстью.

Нравится? — оглядывается Вильям через плечо, чуть сильнее натягивая левой рукой цепь ошейника. — Не знаю, как тебе, но ты им — даже очень. Местное общество весьма дружелюбно. Чуть позже сможешь со всеми познакомиться.

  Заигрывание похоже на приветствие. Никто не обращается к Хелю напрямую, пока видит: он в чужих руках в буквальном смысле слова. Но удержаться трудно: и последняя проходящая девушка в костюме госпожи ненароком трогает Хеля за тонкую цепочку пальцами, доставляя груди мимолётный призрак боли. Она улыбается невинно, белозубо, клонится к уху Хеля на цыпочках, легко ведя носом по его скуле. «Ты так похож на моего брата», — кажется, провокационная фраза всё же является комплиментом. Как и последующий шлепок по ягодице — рука у дамочки оказывается тяжёлой.

  Витая лестница вниз не похожа ни на что в этом здании. Она будто украдена из другой эпохи. Чёрный глянец, тонкие витые орнаменты из узоров листьев. На её поручнях старая стеклянная пепельница, забытая кем-то пачка презервативов. Красавица стоит одиноко, никто не задерживается, чтобы посмотреть вниз, скользнуть пальцами по гладкости обработанного дерева. По лестнице могли бы ходить красавицы из дома мод, но по ней лишь бегло ступают извращенцы. Чёрный лак на перилах облупился едва-едва, выдавая одиночество.

  Вильям отпускает металлическую цепь, облокачиваясь спиной о перила. Стеклянная пепельница со звоном падает вниз, разбивается в мелкое крошево осколков. Музыка, непомерное обилие лиц, отшивающихся на первом этаже, гасят нечаянную пропажу. Стёкла разносятся меж ног случайных прохожих, забиваясь под тумбы, лестницу, в половицы и углы. Забавно, но с людьми точно так же: многие не увидят, как ты разобьёшься.

Смотри, — лицо Вильяма на миг приобретает серьёзность.

  Он дёргает Хеля за локоть, чтобы было удобно смотреть. Проследить взглядом в одном направлении: внушительную фигуру циклопа, охраняющего обшарпанную белую деревянную дверь, трудно не заметить. Он слишком отличается от большинства даже в одежде «согласно дресс-коду» — ещё один «чужой» на этом празднике жизни.

Его зовут Патрик, — шепчет Вильям. — И нам надо уговорить его пустить нас в подсобку. Моя ментальная магия...сбоит в последнее время. А вырубать с ноги значит привлечь ненужное внимание. Мне паника не нужна, поэтому одна голова хорошо, а две лучше. Что-нибудь придумаем. Пошли.

  Старая привычка: подцепить ближнего под локоть и волочить его через весь коридор подобно масленничному пугалу. Вильям не изменяет себе: в его тисках Хель кажется безвольной куклой, уволакиваемой ребёнком. Без права на сопротивления, без обдумывания плана перед тем, как выступить. Он кидает его в пекло, как кидал в проход в подземелье Крокса. Не хватает только смачного пинка — но подтекст остаётся такой же.

Привет, Патрик! — обезоруживающе скалится Вильям, наконец, отпуская Хеля из собственного локтя.

  Высокая фигура свыше двух метров флегматично переводит взгляд со вздёрнутой единственной бровью.

Как дела?

  Циклоп моргает глазом, однако ни единый мускул на его лице не меняет своего выражения. Патрик привык, что в любую из шумных вечеринок к нему кто-нибудь обязательно да пристанет. Потому что люди по-другому не умеют: он отличается внушительным ростом, серой кожей, большим круглым глазом посередине лица с густой россыпью длинных, но бледных ресниц. Ни обтягивающая чёрная майка, ни нижнее бельё поверх трико в форме комического осьминога не делают его своим окончательно. Его большой зелёный глаз знают все. Трёхпалые конечности с длинными пальцами кажутся чем-то несущественным по сравнению с лицом.

  Он выдыхает с усталостью. Со всем видом, что к нему «опять пристали».

Нормально, спасибо, — раскатывается приятный бархатный голос, его слушаешь с наслаждением.

  Патрик хотел бы оказаться не здесь, не с теми. Ему куда более приятна компания ребят из соседней закрытой ложи. Они любят Патрика как своего: у них одна и та же страсть на всех. И тайны, известные каждому в одном маленьком клубе на несколько этажей.

Патрик, — щебечет Вильям. — Пусти нас в подсобку. Мы устроили погром в 207 комнате на втором этаже. Стул сломали, занавеску нечаянно сожгли. Там натоптано, сперма на потолке, спасибо этому татуированному хулигану. Нам нужны только ведро, швабра. Мне стыдно оставлять это всё уборщице, ты знаешь мою совесть, я потом ночами спать не...

Вам бытовая магия на что? — циклоп перебивает с нотами начинающего раздражения. — Сходите и уберите. Почините...отмойте с потолка то, что вы там оставили.

Ну пожа-а-алуйста! — высокие ноты голоса сопровождаются жалобным взглядом голодного кота. — Мы только вступили в «ОБМ» — общество без магии. Как начинающие идейные сторонники применения только физического труда. Понимаешь, если они узнают...нас выгонят. Нам бы не хотелось.

  Патрику кажется: он в каком-то нелепом цирке. Он переводит взгляд на Хеля, пытаясь прочитать в его лице хоть какой-либо намёк на разумность, но, кажется, не находит ничего. И тогда выдыхает единственным вопросом:

Ребята, вы под спайсами?

  Вильям отрицательно кивает головой и поднимает указательный палец вверх.

Нет. Но я знаю, что тебе понравится.

Судьба Хеля – быть всегда в неведении происходящего кошмара. Выносить правду такой, какая она есть. Без прикрас, без инструкций и объясняющих сносок, без введения в происходящее хоть от какого-нибудь лица. Без вазелина.

  Вильям сгибается пополам, цепляя пальцами шнурки высоких ботфорт. Ловкие руки справляются быстро: вот сапог ослабленно повисает на голени, вот откидывается в сторону простым «домашним» движением, демонстрируя миру носки с розовыми клубничками. Вильям толкает Хеля бедром о бедро, беззастенчиво говорит: «Разувайся». Патрик, смотрящий на происходящее с показным равнодушием полицейского к наркоманам, заинтересовано разглядывает ростовщика уже после. Будто ожидая: покорности или бунта.

  Вильям не может ждать долго. Он бросает шнуровку второго нерасстёгнутого сапога и тянет Хеля вниз за цепочку прищепок для сосков вниз. Больно, зато эффективно: лицо Хеля так близко, что можно дойти до сердечного шёпота.

Придумай что-нибудь, — почти беззвучно просит Вильям, — или соблазни его.

Хель

Хелю хорошо — до головокружения, до пьяной улыбки и закрывающихся глаз, до неприличия, в конце концов, хорошо. И не стыдно себе признаться: дело не в обстановке, не в игре на самой границе обостренных чувств. Даже не в опрокинутых в горло бокалах спиртного — хтоник пьян чужим присутствием. Знакомыми режущими касаниями умелых рук. И еще одно признание замирает в невыдохе? Нет смысла в изощрениях ментальной магии, когда каждое касание — само по себе боль. Пожар на сколах выступающих ребер, ожоги, прерывающие узор чернил. Трещин на коже не видно — зато под ней, кажется, каждая кость покрывается сколами и паутинкой битого хрусталя.

Нет ничего правильного и неправильного, хтонику наплевать на приличия или их отсутствия. Тот, кто с самого первого своего воспоминания сторонится людей, не видит смысла мерить жизнь установленной меркой — у него собственная грань. Меж тем, что выдержать можешь — и что нет. Неосторожное слово скатится с кожи, не причинив вреда. Упрек не вонзится под ребра, сказанный кем-то, кто незнаком и неважен. Зато каждый выдох Блауза оседает в изгибе шеи, словно ощутимое впитывающееся в кожу проклятье. От любой другой руки ростовщик отпрянет, постарается избежать касания.

Но рукам любимого палача в красных перчатках позволить хочется все. Каждую роскошь даримой боли, щедро расплескиваемого удовольствия, игры на контрасте. Желанное смешивается с едва выносимым — Хель не любит боли, страшится смерти. Рядом с Блаузом все его принципы скрипят, как старая ржавая цепь. Все привычное отступает. Хтоник заглядывает в темные глаза легионера и сам себе признается: ошейник на его шее ничего не имеет общего с широкой кожаной полосой. Он плотнее, коварнее. Он заставляет покорно клониться ближе, соглашаться на любую безумную авантюру, принимать чужие правила с готовностью приговоренного. Себе во вред.

Во вред кому угодно другому.

Каждому свой грех, - вспоминает Хель, только его демон — человек напротив, ласкающий в руках цепь от надетого на ростовщика ошейника. Можно мечтать о том, что после всего найдется время и место поговорить, только хтоник знает: слова — не его конек. Ему не дано уметь облекать мысли и ощущения в слова. Собственный голос предает, как и тело — остается лишь бессильно клониться ближе, выцеловывая родинки на чужом теле, лаская языком каждый дюйм обнаженной кожи. Позволяя себе эту сладкую пьяную блажь — вообразить, что они принадлежат друг другу.

Сколько длится эта сладкая греза? Слишком мало, оставляя сбитое дыхание и поволоку затуманенных взглядов. Хтоник застегивает брюки, ищет взглядом останки водолазки... но оба остаются полураздеты. Хель бессловно благодарит за это всех мыслимых демиургов — и срывается очередным касанием вдоль ребер легионера, отражением чужого жеста, играющего с цепочкой, поблескивающей на груди. Во взгляд проливается все, что не может сорваться с губ: тесная освещенная алым комната мнится убежищем среди шторма. Покинуть ее все равно что вернуться в реальность, где ты не принадлежишь никому. Где другим не можешь владеть, как бы этого ни хотелось. Блауз не любит клетки — вспоминает Хель, и от одной этой мысли становится горько.

Но горечь не длится долго — от нее удается отвлечься, отмахнуться. Ей можно будет предаться гораздо позже. Все свое внимание Хель отдает спутнику, растягивает губы в улыбке, жадно ловит взглядом каждый жест, каждую черту знакомого лица. И — как обычно! - едва ли слушает, словно слова, вылетающие из вызывающе кривящегося рта не больше, чем белый шум.

- Кожаные стринги, - соглашается Хель, скалясь отраженьем чужой улыбки, - конечно. Еще стонать тренируюсь — вдруг ты нагрянешь, снова спутав с девчонкой?

Хочется говорить о другом. Вспомнить... сплести словесное кружево — чем-то важным, значимым. Не выходит. Одна неловкость да краснеющие предательски щеки, когда сравнивают с насекомым из журнала коллекционера. И хорошо, что в красном свете смущения не видно. И хорошо, что не приходится отвечать, вместо этого Хель вспоминает, как прервать поток вызывающих слов — впиться поцелуем в чужие губы, украсть еще один миг, у самой двери, почти болезненно сжав чужие плечи. Целовать пьяно, не спрашивая разрешения, не прося прощения, неумело до привкуса крови во рту.

Миг рассыпается колкостью мурашек вдоль позвоночника, распахивается дверь. Хтоник позволяет увлечь себя — в коридор, по крутой лестнице, в самую гущу беснующейся толпы. Словно закованный раб, послушно следующий за господином — только мнится: скованы они оба, и в собственных руках сейчас такая же цепь. Вильям смеется, шутит, подставляет своего спутника под чужие взгляды словно игрушку — хтоник молчит, только подхватывает с блеснувшего подноса очередной бокал, опрокидывает в себя. Еще и еще.

Он себя здесь вовсе своим не чувствует — место все такое же чужое, все так же не имеющее значения. Чужие взгляды скользят по коже, режут не хуже рук — больно и неприятно. Неловкие касания оставляют незримый след, ласковые улыбки — гнетущий ужас где-то под горлом. Ростовщик чувствует себя марионеткой, выставочным экспонатом, жуком в медленно застывающем янтаре. Его палач словно не замечает, ведет дальше — как дьявол из пыльных книг, проводящий экскурсию по преисподней.

Пугающий диссонанс! Хель смотрит: как улыбается легионер, как смотрит по сторонам, словно все эти люди не должны вот-вот умереть. Вот-вот... сколько у них осталось времени? Хтоник тянется за очередным бокалом и одергивает ладонь. Достаточно! Взгляд и так плывет, чужие лица сливаются в неразличимой дымке, оставляя только одно — самое важное. Все теряет свое значение. Под ребрами расцветает коварный и липкий, как смола, страх: что еще ты сделаешь в угоду этому человеку?

Остановка на кованой лестнице выбивает из легких воздух. Хтоник клонится ниже к перилам, ласкает пальцами уродство облупившегося лака. Эта лестница мнится ему спасением, островком спокойствия среди вспышек света. Он с трудом следит за движениями легионера, простирает взгляд туда, куда указывает чужая рука — едва видит фигуру охранника перед желанной целью. И даже не успевает ответить.

Не хватает привычной опоры трости — хтоник спотыкается, когда его, словно пугало, волокут дальше через коридор. Воспоминание оживает перед глазами: жар вулканического Крокса, пепел, застревающий в горле и оседающий на вспотевшей коже. Эти же руки, не знающие пощады, упорно увлекающие вперед. И знакомая остановка почти рывком — перед тем, как швырнуть свою жертву своего спутника в самое пекло. Хель дарит легионеру шальной обреченный взгляд:

- Ты все такой же, мой друг, - и неуместная веселость застревает в горле.

Охранник здесь словно белая ворона: громада по-своему несуразного тела в неподходящей униформе. Всем своим видом Патрик показывает: он выполняет свою работу. А к нему опять пристают. Хелю почти стыдно — почти, потому что почувствовать стыд он едва ли успевает. Здесь кажется тише, чем даже пару шагов назад, и от слов Блауза не спасет ни одна броня.

— Мы устроили погром в 207 комнате на втором этаже. Стул сломали, занавеску нечаянно сожгли. Там натоптано, сперма на потолке, спасибо этому татуированному хулигану.

Неловко до дрожи в пальцах и предающих коленях. А Вильям заливается птицей. Хель еле подавляет в себе желание протянуться магией к потерянной где-то трости, чтобы после крюком набалдашника подцепить чужую шею, притянуть легионера ближе, прошипеть прямо в бледное вызывающе улыбающееся лицо: ты что несешь?! Совсем как он сделал бы с Корвусом в подобном случае. Патрик вяло моргает, смотрит на них двоих, как на идиотов. Поздравляю, - щебечет здравый смысл почему-то голосом верной крылатой птицы, - он такого позора ты не отмоешься.

Вильям добавляет еще — толкает ближе, чуть не роняет на пол в ответ на возмущение, окрасившее обычно бледного хтоника в цвет вареного рака. Но обида и смущение тают, когда Хель заглядывает в знакомое лицо — Блауз кажется сейчас бесхитростным и почти беззащитным, беззвучно признаваясь: у меня никаких идей. И кто из них бусечка трепетная, думает Хель, беззвучно заливаясь смехом при виде очаровательно-несерьезных носков.

- Придумай что-нибудь или соблазни его.

Смех обрывается где-то под ребрами. Чужая просьба на вкус как форменное безумство. Хель так невовремя вспоминает: гуманные методы, и у него перехватывает дыхание. Он вдруг вновь оказывается в полумраке чужой спальни, когда в полуметре рядом разливается кровавое пятно. Жуть застывает в горле, руки не слушаются, когда ростовщик, поддаваясь чужому примеру стаскивает со ступней сандалии — сам не зная, зачем.

А потом, будто споткнувшись, растягивается на полу. Спускает на тормозах все лицедейство Блауза и собственный порушенный образ — нужно хоть что-то сделать! Магия срывается по распахнутой ладони, по пальцам, так неуклюже ухватившимся за голень охранника, будто хтоник пытается восстановить равновесие. Идея не нова, банальна, как вычитанное в бульварном романе клише: протомагия, чтобы обездвижить тело, удар по нервной системе, чтобы укрепить воздействие параличом. Целый прекрасный и сладкий миг Хель верит: получится.

Но удача не на его стороне. Чужие мощные щиты отражают воздействие, протомагия оборачивается против владельца... и Хель растягивается на полу огромной неуклюжей лягушкой. Ногами не шевельнуть — чары «камнекожи» сработали отменно, хоть и не на той цели! Знакомый хохот бьет по и без того покореженной гордости.

Хтоник не может не признать: ему нравится смех Блауза. Даже когда тот смеется над ним. Но это удовольствие быстро смывается волной вспыхнувшей обиды. Хотел как лучше! Хтоник забывает и о Патрике, и о клубе. Еще одна волна магии размывает действие жестоких чар — теперь ростовщик может шевелиться, хотя окаменевшие ступни едва ли сделают шаг более грациозным. Приподнявшись, Хель с безжалостностью хищника цепляет пальцами чужое запястье, вливается магией в тело, тянет Вильяма на себя, заставляя так же неуклюже растянуться на полу...

...и чувствует, что магия сработала. Самым неожиданным и заставляющим еще больше смутиться образом. Хель торопливо откатывается в сторону, смотрит на спутника со смесью смущения и лукавства, охватывая взглядом каждую деталь — и возмущение на знакомом лице, и взъерошенные волосы, и такие ярко-клубничные носки... и ощутимый благодаря чарам «камнекожи» бугор у ширинки брюк.

Мир вокруг словно бы замирает, Хель клонит голову набок, смотрит с выражением нашкодившего котенка и глубокомысленно, с привкусом всего выпитого за вечер, спрашивает:

- Слушай, Вилл... мне давно интересно: почему ты чуть что дерешься?
Кубы здесь и ниже.

Вильям Блауз

 На слове «друг» спотыкаешься так, как можно споткнуться на кочке, если периодически не смотреть над ноги. Вильям криво улыбается, представляя себе как день: Роан бы прыснула, сидя за столом, элегантно покачивая ножкой, если бы узнала об этом «друге» в данных обстоятельствах и в данной обстановке. Пена от какао с маршмеллоу осталась бы на кокетливо вздёрнутом носике и верхней губе, поверхность стола с белой скатертью была бы безнадёжно запачкана. Хочется рассмеяться так же: искреннее, возможно, совсем не красиво. Действительно — как споткнуться.

  «Какая нелепость,» — Вильям трёт виски, иронично усмехаясь про себя. Скользит взглядом по щеке Хеля, будто пытаясь незримо то ли порезать лезвием, то ли пощекотать пером. То ли с обычном желанием, чтобы на него посмотрели тоже: приятно ловить на себе взгляд, говорящий громче любых слов. Хель не мастер говорить, не мастер доносить что-либо «через рот», но его глаза всегда говорят яснее, чем это необходимо. Он не умеет скрываться так же, как не может быть до конца откровенен, — в этом особый шарм и своя извращённая притягательность. Такие люди не раскрываются сразу, их узнавать всё равно что пытать в подземельях узника: ловить крупицы правды между отчаянными криками, ложью и молчанием.

  Вильяму кажется: он чувствует его взгляд спиной. Не с помощью ментальной магии, а с помощью интуиции. Которая почти умеет тактильно ласкать. Которая почти умеет целоваться так же, как её владелец, спускаясь всё ниже и ниже вдоль поверхности позвоночника. Цеплять пальцами, будто они совершенно материальны.

  Руку приятно холодит цепочка ошейника: она согревается от кожи через перчатку, и можно оглядываться лишь вполоборота. Знать: ты не увидишь чужого взгляда. Но он будет на тебе как часть оставшейся одежды. Чего-то невесомо лёгкого, как шёлк. Приятного, как нежность пальцев, шершавых от страниц книги, ведущих вдоль твоих рёбер. Приятно позволить своей фантазии коснуться тела другого человека, почти видеть, как он провожает заинтересованным взглядом расписанные граффити стен, маски незнакомых людей, но останавливается на тебе. Задерживается — как это приятно!

  И его взгляд меняется. Останавливается под линией роста волос, угадывая в спутанных прядях сзади острые грани известной татуировки. Можно представить, как тревожно дёргается в радужках зрачки, улавливая каждую ломанную линию известной буквы. Как руки почти тянутся прикоснуться. После серые глаза скользнут ниже, узнавая на спине кольца свернутого под лопаткой спящего дракона, спрятавшего морду под недостижимым узором звезды Архея. И глаза рвано скользнут вдоль горизонтальной линии брюк под поясницей. Как ножом или плетью. Быстро.

  Вильям любит быть центром внимания. Внимание этого человека ему необходимо как кислород.

  Пока один искренне пытается сообразить, что ему делать с громадой охранника, второй всё ещё пребывает в романтично-невзвешенных чувства. Голос из толпы едва ли вырывает из дымки приятного сладкого газа: Вильяму кажется, что в коридоре растворено нечто, похожее на наркотик. Возможно, пьянит его как раз что-то другое. Или кто-то.

  Вильям улыбается добро, почти бесхитростно. Как в замедленной съёмке он наблюдает за тем, как Хель медленно стягивает с ног сандалии. И почти понимает заинтересованное лицо Патрика: сами ноги его не привлекают, но вот пальцы рук, неловко расправляющиеся с ремешками и гремящие застёжками, напряжённое и красное от алкоголя лицо, почему-то даже в этом месте выглядящее невинным...

Ребята, — гремит флегматичный, почти обиженный голос циклопа, — скажите: вы совсем накуренные, да?

  Патрику хочется натурально рассмеяться: клубнично-девчачьи носки в образе шипастого дьявола из преисподней не добавляют Вильяму сексуальности и серьёзности, кажется, портят в крах торжество агрессивного образа. Он мгновенно становится другим: ещё полчаса назад Вилл, гремящий в руках цепями собственного ошейника, выглядел гордым хищником. Сейчас — карикатурно взъерошенным воробьём. Готовым к драке, но ключик-то мелковат...

  Патрик прижимает кулак ко рту, сдерживая смех, похожий на туберкулёзный кашель. Его страсть к красивым оголённым женским ногам давно перестала быть достоянием тайны немногих. Вильям не первый, кто его подзуживает. И нет смысла даже скрывать: они оба промазали мимо мишени. Вот будь тут одна зачастившая вампирша с чулками в сеточку, он бы мог выслушать их внимательнее. И даже принять взвешенное решение.

  Но сейчас его единственный глаз покрывается влагой — предвестником смеха. Патрик смотрит на длинные неказистые ступни Хеля, которые он хочет назвать лыжами, и медленно переводит взгляд на лицо. Ростовщик кажется ему нелепым мелким хуманом, потерявшим в магазине маму. Красное от смущения и алкоголя выражение, опущенные плечи, выдающие неуверенность.  Нелепые запыленные сандалии, скромно оставленные в углу за столиком. Прищепки на сосках, которые наверняка неприятно знобят кожу.

Дебилы, — выдыхает Патрик, подытожив всё вышеувиденное.

  Он замечает, как нарочно спланированное падение ударяет в него магией, и успевает среагировать. Эффект остаётся неизвестен: протомагия всегда непредсказуема — но с этого момента он понимает, что шутки кончились.

  Хоть и один из них заливисто смеётся за твоих.

  Вильям не может сдержать слёз: размазывается тёмная подводка грима, щёки краснеют на эмоциях искреннего веселья. Распластавшийся неказистой лягушкой Хель выглядит забавно и нелепо. Вильям цепляет его рукой за подмышку, насильно заставляя подняться, тянет наверх.

Ты нормально? — прорывается издевательская забота через смех.

  Чужая обида ударяет туда, где ожидаешь меньше всего. У Вильяма удивлённо вытягивается лицо, расширяются глаза, когда он ловит злой разгневанный взгляд напротив. Пах ощущается непривычно окаменелым, непривычно тяжёлым. В глазах остаётся единственный вопрос: «Зачем?»

  Зачем? Вильям и сам не понимает, зачем Хелю это нужно. Но не собирается ничего с этим делать: во-первых, не может, во-вторых, не видит смысла.

Критикуешь меня, да? Порица-а-ешь, — насмешливо тянет Вильям, улыбаясь во все тридцать два, развязно выдыхая Хелю в лицо. — Он недостаточно крепкий? Мало выдерживает, спадает к середине акта... Ну прости, ДРУЖИЩЕ. Возраст. Мне уже не восемнадцать. Раз так, по-твоему, лучше, кто я такой, чтобы тебе мешать наслаждаться?

  Вильям кокетливо подмигивает, успевая возбудиться таким откровенным посылом чужой магии. Жаль, что возбудиться не может физически — инородная камнекожа как тиски. И болезненная эрекция — вещь не шибко приятная.

  Патрик смотрит на творящееся безобразие с лицом, полным зачатков раздражения. Он не знает, что и в каком количестве употребили его гости, увлечённые друг другом, но правила есть правила: как только в ход противодействием от охраны идёт магия, все хулиганы должны быть ликвидированы наружу. Одуматься, проветриться, протрезветь, подумать о своём плохом поведении. И Патрик подхватывает обоих за шкирки как щенков. Поднимает над уровнем пола и направляется к выходу. Сопротивляются оба: Вильям пытается вырваться из тисков, извиваясь как истеричная малолетка, его полуголый товарищ с росписью узоров на теле сопротивляется хило, но умудряется зарядить второму в живот.

  Вильям зло сверкает на Хеля глазами, мысленно думая, какое наказание придумает в последующую встречу. Не больно — обидно. Патрик вышвыривает обоих через чёрный ход, кидая туда, где возле мусорных баков гнездятся крысы. Свежий воздух в клоачном закутке не такой уж и свежий: пахнет мёртвым зверьём, сигаретами и мочой. И содержимым пакетов с мусором из баков.

Правила прочитай, — строго, но беззлобно фигура Патрика кренится к косяку распахнутой двери.

  Его глаза буравят Хеля беззлобно. Для него что он, что Вильям — глупые безмозглые котята, которые пришли поиграть с остальными котятами в бантики. Патрик знает: в своей работе он безупречен. Он бы мог сломать хребет обоим, если бы не характер: он убеждённый пацифист и считает, что насилие — путь к хаосу. Как последователь Немезиды он хаоса принять не может.

  Шлёпающий звук по лужам ласкает слух, походка у циклопа медленная и плавная, как у танцора. Патрик приближается, дёргает Хеля за локоть, заставляя встать. Зелёный глаз с длинными светлыми ресницами смотрит на него как воспитатель на непослушное чадо. Патрик показывает большим, как сарделька, пальцем в сторону выцветшей вывести на углу здания. Красно-жёлтой, отклеенной наполовину и шелестящей на ветру.

Читаешь правила, потом идёшь мне их пересказывать, если хочешь ещё раз сюда прийти. Никакой магии к персоналу клуба — это главное! Что вы там вытворяете за стенами комнат, это ваше собачье дело. Возбухнёшь ещё раз — я тебе по голове заряжу дубинкой.

  Вильям видит: идеальное место, чтобы избавиться от Патрика без посторонних глаз. У них не так много времени, но оно и не нужно: пока бессознательного охранника найдёт персонал, приедет полиция, они успеют проникнуть в подсобку. И он нападает, хватая циклопа за шею пальцами. Патрика кренит в сторону, он успевает отбиться: при неравных силах Вильям более быстрый и ловкий. Драка похожа на попытку апатичного хозяина успокоить свою бешеную собаку: оба получают по голове, сбивают не один мусорных бак и умудряются обваляться в лужах. Вильям ощутимо оказывается снизу: пальцы циклопа сдавливают его шею, пока Патрик нависает сверху, но длины собственных рук хватает, чтобы упереться ему пальцами в глазницы.

  Воздуха становится мало, лицо и шея предательски краснеют. Патрик пытается увернуться от пальцев, давящих на веки, но не может. При равных прочих или один задушит другого, или другой лишит зрения первого. Безумие похоже на начало смертоносной вечеринки, на начало взрыва готовящейся бомбы. Только, в отличие от первоначальных планов, ты грозишься стать её первой жертвой. Вильям поворачивает голову вбок, находит расплывающуюся фигуру Хеля в стороне. И мысленно просит:

«Сделай хоть что-нибудь. Пожалуйста».
"Кубы"

Хель

У безумия привкус выпитого алкоголя и послевкусие поцелуев. Хель замирает, подсознательно ожидая удара, еще помнит: чужая рука может быть тяжелой, но сопротивляться не планирует, зная, что заслужил. Нелепый выплеск магии влечет за собой красноту стыда на щеках, дрожь в немеющих пальцах рук. Только удара не следует — и становится совсем стыдно. Чужое лицо в предательской близости от собственного насмешливо-увлеченное, веселое, словно они пили поровну на двоих.

Взгляд скатывается по бледной щеке Вильяма, задерживается на пятнышке родинки под глазом. Почему так вышло? Он... хотел? Магия считала невысказанное желание владельца? Он не знает, но ладонь срывается к кромке чужих брюк, словно одного взгляда недостаточно, чтобы оценить тяжесть возникшей... проблемы. Запоздало Хель думает, что нужно бы извиниться — обида испаряется быстро, как выпивка из бокала в опасной близости от губ. К неудачам ростовщик привык, к собственной глупости — не успел.

Извиниться он тоже не успевает — только рука несдержанно замирает на чужом животе, на мышцах подрагивающего от смеха пресса. Слова рождаются и гаснут где-то под ребрами, чудовище в грудной клетке хрипло смеется и засыпает, убаюканное теплом выпитого спиртного. Что ему снится, хтонику вовсе не интересно — а интересно чужое лицо, улыбка, растягивающая губы, омуты глаз. «Дружище» бьет не хуже пощечины — какие из них друзья? Он и сам понимает... в их часто горизонтальной дружбе даже не остается места разговору по душам. Пьяная улыбка кривит губы ростовщика, удивительно осознание: кажется, чужому благодушному настроению причиной ты сам.

Хочется что-то сказать, чужие слова вонзаются в разум булавками: какой, право, возраст? Вильям для Хеля, как божество, мнится бессмертным. Только в сравнении с циклопом-охранником они оба — как воробьи.

Взлетает громада чужой руки, хтоник не успевает пикнуть, как оказывается вздернут за шкирку, оторван от земли. Руки нелепо загребают, ищут какой-то опоры — или близость знакомых плеч, но Патрик, этот флегматично-спокойный, словно несотрясаемая махина скал, великан, тащит обоих нарушителей к выходу. В его движениях не чудится ни злобы, ни раздражения — лишь неукоснительный долг выполняющего свою работу циклопа. Он еще раньше подвел итог своего отношения, обозвав единственно подходящим словом двух хулиганов.

Хелю бы расслабиться и смириться, но руки сами тянутся к чужим пальцам, разжать бы хватку, вырваться — хотя что тогда сделаешь, если и ноги-то едва держат? Протомагия, обернувшаяся против владельца, неприятным онемением сковала от бедер до ступней. И шаг-то сделать будет проблематично. Патрик в качестве средства передвижения куда надежнее: цветистый полумрак коридора смазывается, теряются очертания дверей, чужого тела, барахтающегося по соседству. Нелепый взмах руки все-таки находит, куда обрушить удар — но вовсе не по циклопу. Нужно извиниться, запоминает Хель, обязательно извиниться, он в этот вечер проштрафился как никогда прежде.

За тяжелой дверью черного хода гаснет пульсация музыки, прохладный воздух на целый прекрасный миг остужает голову, проясняет мысли... и хтоник срывается болезненным стоном осознания: какой же он идиот! А затем его, как котенка, стряхивают на землю, на влажный асфальт переулка — по соседству с потрошеными мусорными пакетами. Запах мусора, гнилья и экскрементов назойливо лезет в нос, и живот сводит судорогой. Хель морщится, содрогается, силится вытереть влажные руки о брючины. Позвякивает цепь, свисающая с ошейника.

- Правила почитай, - грохочет голос охранника беззлобно, почти покровительски. А сам Патрик вновь сгребает Хеля за локоть, поднимает на ноги, устанавливает, словно ломающийся манекен, буравит взглядом. Хтоник давит в себе слова благодарности, потому что сам бы он не поднялся — кажется, он сейчас и стоять-то не сможет без трости или поддержки чужой руки. Спазмы сжимают горло подступающей тошнотой, пока охранник толкует истины, как школьнику. Хель кивает, зачем-то запоминает, хотя отблеск горящей вывески для него расплывается смутным пятном. Правила укладываются в так вовремя опустевшую голову, чтобы прорасти там надежно, укорениться — словно хтоник уже собирается заделаться постоянным гостем. А почему бы и нет? - шарахает шальная мысль, и в такт ей грохочет сердце. Перед глазами мелькают картины видений, порожденных алкоголем: бледное тело с вечно неудержимым драконом на спине, с недосягаемой звездой, чьего названия хтоник сейчас и не вспомнит. Зато вспомнит — как когда-то потерял поцелуй меж чужих лопаток, нежностью отвечая на очередную угрозу смерти. Хочется повторить.

Руки циклопа вдруг разжимаются, Хель моргает и видит: громаду сцепившихся в драке тел. Легионер бросается со спины, не заморачиваясь идеями благородства. Шелестят вновь потревоженные мусорные пакеты, грохочет мусорный бак, принимая на себя удар то одного тела, то другого, а то и обоих разом. Вильям в этой неожиданной равной схватке похож на мальчишку с Харота — с перекошенным лицом и цепкими пальцами, ловкий и быстрый даже после бурного вечера. Патрик все та же ск5ала, которую еще нужно сдвинуть с места — в его движениях есть что-то от неумолимости камнепада. Он ожидаемо крепче, сильнее — и тянется сдавить шею бешено барахтающегося пришельца.

Хель моргает, запоздало осознает: победителя в драке нет. Один тянется задушить, другой целится в уязвимое место. Собственная голова кружится, Хель заваливается набок, скребет пальцами по кирпичной кладке стены, мотает головой. И словно всем телом улавливает просьбу Вильяма — хотя ему и слышать ее не нужно. Хтоник в моменте просветления действует на одних инстинктах, выуживает из ниоткуда надежный остов трости, размахивается...
...и обрушивает набалдашник на голову циклопа.

Подло и со спины, гуманность метода горчит на языке, дыхание застревает где-то в подреберье. Но Патрик обмякает, не получив возможности даже вовремя заметить чужую подлость, циклопической махиной своего тела обрушивается набок, на поблескивающий влагой асфальт. В расслабленном выражении его лица угадывается нечто по-детски наивное и обида от неожиданного удара. Хель не задерживает на нем взгляд, хотя от облегчения, разливающегося под кожей застонать хочется: пролившаяся кровь - тонкая струйка, а не обширная лужа, как после выстрела пистолета. Громада грудной клетки циклопа вздымается необорвавшимся дыханием. Вильям тоже дышит.

А хтоник шагает вперед. Трость со стуком ударяется об асфальт, босые ноги предательски подгибается, в ступню вонзается осколок битого стекла - Хель не замечает, спотыкается, по инерции делает еще шаг, чуть не врезаясь в легионера. Рука на набалдашнике трости разжимается, чтобы отыскать опору уже в другом, и трость летит на землю.

Тело врезается в чужое ощутимо, с холодом металлической цепи, хотя тяжесть ошейника на шее уже мнится ростовщику привычной. Удается восстановить равновесие, отодвинуться - достаточно, чтобы легионер мог восстановить дыхание. Хтоник и сам задыхается, хмурится, мучительно медленно фокусирует взгляд на чужом лице, выискивает намеки на боль, которую нужно смыть магией, как будто та уже не сослужила сегодня дурную службу.

- Ты... нормально? - выдыхает Хель. Руки сами срываются по коже Блауза, ладонь замирает на грудной клетке, прижимается к биению бешено шарахающего сердца. Хтоник открывает рот, хочет сказать что-то еще... но заходится коротким хриплым кашлем, раздирающим горло. Поспешно зажимает ладонью рот, чувствует кончиками пальцев протянувшуюся от угла рта трещину, словно скол в фарфоре. Как тогда - на поверхности тонкостенной чашки в отеле Крокса. Дыхание застревает где-то в подреберье.

Кашель стихает, неровная дрожь рук не переходит выше - и Хель с облегчением тянется ближе к легионеру, несдержанно сгребает в охапку чужие плечи, вовлекает в болезненно-цепкое объятие, надежное, как петля удавки. От такого и синяки могут остаться - только ведь шея легионера и так расцветет кровоподтеками. Хтоник с облегчением прижимается ближе, утыкается носом-клювом в висок Блауза, сам не замечает, как коротким поцелуем прижимается к бледной щеке.

- Прости, - выдыхает он почти беззвучно. Срывается пальцами по чужой спине, лаская лопатки и запертого в коже дракона. Хочется выдохнуть больше, но важнее оказывается зажмуриться, вдохнуть запах чужих волос, всем телом почувствовать тепло другого, ощутить, как бьется сердце. Незначительной преградой от кожи к коже - быстро согревающаяся цепь металла. Другую - незначительно-хрупкую, тянущую соски, уже словно и не замечаешь, привыкнув к болезненному дискомфорту.

Времени и без того мало — а Хель и его умудрился потратить впустую. Подвела магия, ноги, собственный разум... хтоник морщится, жмурит веки. Хоть сейчас бы взять себя в руки! А руки так и норовят сорваться к другому, тело — прижаться ближе, так что красноватый оттеск цепочки отпечатается одинаково на коже обоих.

- Это... нечаянно, - запоздало оправдывается хтоник, ищет ладонью отзвук собственного удара на чужом животе, срывается по очертанию ребер - ласково, без намеков и ожиданий. Чужое тело мнится знакомым, родным, как потрепанный старый плащ. Надежным, как металл старой доброй трости. Лишь слегка отстранившись, Хель приближается снова — держится за плечи легионера, льнет своим лбом к чужому, заглядывает в глаза.

Срывается несвоевременным, но таким искренним признанием, словно призванным оправдать что угодно:

- Я такой дурак.

И снова закрывает глаза, гладит кожу на чужой шее, будто силясь стереть отголосок боли от чужих рук, само воспоминание о нелепой по-уличному нечестной драке.

Вильям Блауз

«Посмотри. У меня без тебя всё плохо».

  Облегчение приходит, вместе с ним — прохладное дыхание уличного воздуха, который кажется приятным, тягучим, необходимым. Несмотря на зловоние — самым нужным и желанным. Обжигающим легкие до самого основания, заставляющим губы пересохнуть. Вильям поднимается на локтях, жадно глотает ртом воздух, как выброшенная на берег рыба, и трясёт головой. Волосы неприятно липнут к шее, к щекам, от них пахнет лужами и помоями, текущими со свалок. Он смаргивает с глаз выступившую от удушения влагу, стирает с век небрежным движением кисти, размазывая остатки туши вдоль скул. Картинка ночного города из размазанной получается чёткой. Красные щёки бледнеют, возвращая лицу привычный цвет. Почти хорошо. Почти как раньше.

  Сердце бьётся испуганной птахой от простого осознания: ты чуть не лишился жизни. Даже отъявленные смельчаки и хвастуны не боятся смерти ровно до момента, пока она не дыхнёт им в лицо. Пока не протянет руку, желая взять в уплату знакомства жизнь, не вонзит пальцы в сердечную мышцу, выпуская из артерий кровь, не сожмёт их с жадность желающего обладать. В реальности перед смертью смелых нет: не до последнего момента, не до выдоха, который грозит стать последним. Всегда есть секунда страха — даже у самых отчаянных. Секунда страха перед точкой невозврата.

  И когда она остаётся позади, ты просто счастлив. Ты счастливее всех на свете.

Спасибо, — коротко произносит Вильям и замирает.

  Это слово из собственных уст ему кажется странным, будто на другом языке, произнесённым не его ртом. Произнесённым каким-то непонятном человеком с картинки или из комиксов, стоящем где-то неподалёку, совершенно на него не похожим. Даже в отражении. Кем угодно, но не им.

  Непривычно.

  Вильям не привык благодарить. Не привык быть обязанным, быть чьим-то должником. Глаза скользят по фигуре Хеля, будто видят его впервые. Но в ростовщике не изменилось ровным счётом ничего: тот же широкий неаккуратный рот с пухлыми губами, выпуклый профиль, большой тонкий нос с горбинкой, костлявые пальцы, вязь привычных татуировок на руках и груди, которые тоже не изменили своего цвета. Он дышит тяжело, потому что его сущность противится насилию. Болезненно опирается о набалдашник трости, ища в нём опору. Выглядит как обычно: слабым надорвавшимся стволом растения под гнётом удара сильного ветра. Кажется, ещё немного — и ствол треснет под очередным порывом, вверх будут зиять лишь сучья и щепки, в память об оборванной жизни.

  Грохот трости об асфальт кажется слишком громким, режет слух. Выдаёт надорванную слабость. Ноги предательски подводят: Хель верит, что он не боец. С брызгами луж падает на колени рядом.

  Но в действительности это так по-боевому: позволить себе расклеится уже после того, как опасность миновала.

Ты...нормально? — усталый голос похож на шелест книг.

  Хель припадает рядом, отодвигается в сторону с видом провинившейся собаки. Вильям наблюдает: рука ростовщика привычно закрывает рот от кашля, кожа ломается изломом острых линий. Вильям и забыл эту маленькую деталь: она заставляет улыбнуться, вспомнить прошлое приключение, окунуться на него всего на долю секунды.

Нормально, — полупьяный ответ с полупьяной улыбкой. — А ты всё свой туберкулёз никак не вылечишь? Или это астма? Пришлю тебе небулайзер по почте.

  Свершившееся объятие мнится волшебством. Загадкой человека, который в первую встречу хотел выдернуть из рукопожатия руку. Теперь цепкие пальцы сжимают тело поперёк, кожа на позвонках чувствует жадное касание кожей к коже. Вильям замирает от неожиданности, смакуя это чувство. От чёрных вьющихся волос не пахнет пылью и деревянной лавкой. Лужей и помоями — как и от Вилла самого. Но она по-прежнему вызывает те же чувства, что и раньше.

«Ничего не изменилось».

  Вильям обнимает в ответ мягко, невесомо. С нехарактерной лаской, касаясь пальцами по выступающим остям позвонком. Прижимаясь щекой к чужому уху — как большая добрая собака. Он улыбается откровенно, искренне. Сердцебиение замедляется от чувства воцаряющегося спокойствия и умиротворения. Кажется, это первое объятие за всё время. Не несущее ни пошлости, ни провокации, ни чего-то ещё. Новое чувство приятно. Необычно. В нём растворена чистая теплота, которая согревает изнутри, как чашка самого вкусного кофе.

  Вильям хочет сказать многое, но молчит. И срывается в конце: человек, который спас его жизнь, достоин хотя бы гроша чужой откровенности. Во лжи и театральности он жил всегда.

Я по тебе скучал. Всё время.

  Собственные слова кажутся ненужно откровенными. Выдающими слабость, подставляющими спину. Вильям гладит Хеля по лопаткам, не смотря в глаза: так легче. И всё равно вдруг становится до любой реакции, любых слов или молчания. Вильяму будет всё равно, даже если над ним решат посмеяться.

   Когда показываешь что-то СВОЁ, оно остаётся твоим до конца каждой буквы. И другой человек ничем не может распорядится, он может только услышать. Понять или нет. Хочется сказать что-то ещё. Что-то ещё более важное и значимое, более нужное и правильное в данной ситуации. Но получается мягко обнять пальцами чужие острые лопатки, скользнуть вниз к слабому изгибу поясницы. И найти чужие губы: отодвинуть носом прилипшие пряди другого, закрыть глаза прежде, чем твои губы найдут губы чужие.

  Позволить себе нежность. Неуместную, неправильную, искреннюю. Не провоцировать на откровенность и похоть, а остаться почти нематериальным призраком на чужих губах. Мягким касанием, языком по поверхности резцов, не более. Сбившимся дыханием в лицо, ворохом невысказанных слов. Слабо смять чужую кожу, чтобы быстро отстраниться.

  Стать тем, кем был раньше.

  Улыбнуться с задором, будто всё это шутка. Сказать резко:

Вставай!

   Потянуть за руку, не дожидаясь ни ответа, ни одобрения. С Хелем просто: он почти всегда не может дать ни сдачи, ни отпора. Ни настоять на важном. Надеть прежнюю маску при нём легче, чем перед кем-то другим: ростовщик привык к ней. И Вильям отряхивается от воды, бытовой магией смывает запах и влагу луж с их обоих. Хлопает по плечу тяжёлой рукой:

Ты спрашивал: почему я всегда дерусь. Но посмотри, как здорово всё вышло!

  Махина Патрик лежит без сознания возле сваленной груды чёрных мешков. Вильям подходит медленно, переворачивает Патрика на спину. Циклоп дышит: подаёт признаки жизни, но глубоко калечен тростью, и лишь сопит во сне. Закрытый глаз едва заметно дребезжит под тусклым светом единственного фонаря с блёклой лампочкой. Вильям запускает пальцы в карманы чёрных его брюк, надеясь искренне: ключ отходится где-то там и совершенно не обязательно лезть в молнии сомнительного «осьминога» на паху.

Нашёл, — улыбается он и демонстрирует блестящую связку бронзовых ключей в ладони. — Времени у нас немного, поэтому пойдём. Не хочу, чтобы ты пропустил основное представление.

  Клуб кажется неизменным. Едва запирается дверь чёрного хода, как ощущение дежавю давит в глазницы. Вильям улыбается с приветственным задором: оглушительная музыка льётся из колонок, в барах звучит звон переставляемых стаканов и ругани. Мимо, под поводок, как собаку, проводят тело с шипастым шлемом на голове в кожаной портупее на четвереньках. Вильям едва не спотыкается о его ногу, но ведёт Хеля за собой.

  Белая старая дверь подсобки выглядит скучающей и убогой. Без фигуры охранника перед ней – совсем не значимой. Она отпирается ключом с характерным старческим скрипом, пропуская двоих в небольшое тесное помещение с коробками. Вильям проталкивает Хеля вперед, сам заходит назад, закрываясь изнутри. Моргает единственная лампочка после щелчка выключателя. Вильям выдыхает разочарованно: он думал, что блокатор магии сразу бросится в глаза. Но подсобка выглядит обычной подсобкой.

  Даже обидно.

  Пальцы скользят по полкам с томительным ожиданием и нетерпением. Вильям оглядывается по сторонам: блокатор должен где-то быть. Должен, ошибки быть не может.

Вот нам и пригодится твоя теомагия! — счастливая улыбка расцветает на губах. — Я могу, конечно, сам, но уверен, что у тебя получится лучше.

  Вильям обходит Хеля со стороны, будто животное примиряется для укуса или прыжка. Но боль не приходит. Не приходит и нелепое касание. Всё кажется правильным. Вильям прижимается сзади, упирается губами Хелю в выступающие на шее позвонки. Влажная дорожка по шее до уха кажется целомудренной, почти не страстной. Пальцы в красных перчатках обнимают чужие локти с нехарактерной мягкостью. Под пальцами сгиба руки ощущается чужое сердцебиение. Вильям закрывает глаза, замирая под линией роста волос. И шепчет. Едва слышно, на ухо:

Попробуй. Ты лучший теомаг, которого я знаю.

Хель

...
[/color]
 
...
[/color]
Утро приносит с собой боль раздраженного горла и странное чувство, застрявшее где-то в подреберье. События прошлого вечера и ночи стираются, словно их смело умелой рукой ментального мага - впрочем, и без вмешательства магии немало причин, по которым Хель забывает о случившемся приключении.

Полумрак странного клуба, извивающиеся тела в лентах неонового света, смутная встреча с призраком - все это больше похоже на сон, нежели на правду. Хель открывает глаза в знакомом и привычном полумраке собственной спальни. Со стены на него смотрят знакомые глаза... в смутном кощунственном порыве, наполненном болью, хочется их убрать. Замазать графитовой краской, поверх начеркать полотно из тревожащих разум слов. Сплести из них заклинание никому не нужных стихов...

Хель поднимается и морщится от боли в пояснице. От боли в теле, которая ничего общего не должна бы иметь с реальностью. Усталость призывает вновь сомкнуть веки и погрузиться в новое сновидение - помилуй демиург, оно будет столь же жарким и лихорадочным. Из горла вырывается тихий хрип. Привидевшееся во сне мнится кошмаром - но даже в нем можно отыскать утешенье. Признать... ему хочется повторения сна. Тех же жарких губ, вездесущих рук и обещаний, что впиваются в кожу не хуже лезвий. во всем этом нет ни чести, ни откровенной романтики. Грубая страсть выкручивает узлом желудок. Мнится: любовь не должна быть такой, подозрительно похожей на одержимость. Оставляющей привкус пепла на языке.

За шорохом лавки с первого этажа смывается запоздавшее наваждение. Хель хмурится, угрюмо тащится к кокну, чтобы взглянуть в щель между плотными занавесками. Полуденный Харот пахнет зноем, в окно жарит раскаленной черепицей ближайших крыш. Сон стирается окончательно - в нем слишком много дыма, черной кожи и касаний, которые так горячи, что удивляешься, когда не находишь на коже следов ожогов. Поверить в грезу о ночном греховном Цирконе... становится невозможно в свете привычного и родного дома.

Реальность ярче столь драгоценной фантазии. Фантазии ли? Хель хмурится и криво улыбается, прислонившись лбом к деревянной раме окна. Все слова, сказанные когда-то тем человеком, воскресают в памяти. Заботливо взращивается яд безумного чувства.

Все тает.

И как бы ни хотелось вознести очередную молитву своему немилосердному божеству... пора вернуться к работе.

Лучший пост от Расахти
Расахти
Мужчина средних лет, сверкая свежей для его возраста залысиной, что решительно прорывалась вглубь головы, поднял на нагу усталый взгляд. В этом красноречивом взоре читалась вся тяжесть длинного рабочего дня, где каждый лопнувший кровяной сосудик был подобен шраму. Шраму, полученному в неравной схватке с дебилами и бюрократией...
Рейтинг Ролевых Ресурсов - RPG TOPРейтинг форумов Forum-top.ruЭдельвейсphotoshop: RenaissanceDragon AgeЭврибия: история одной БашниСказания РазломаМаяк. Сообщество ролевиков и дизайнеровСайрон: Эпоха РассветаNC-21 labardon Kelmora. Hollow crownsinistrum ex librisРеклама текстовых ролевых игрLYL Magic War. ProphecyDISex libris soul loveNIGHT CITY VIBEReturn to eden MORSMORDRE: MORTIS REQUIEM