Взгляд Рейшана стал гуще, как вино, оставленное на солнце — терпкий, тягучий, заполняющий до краев. В нем был жар, что тлеет под кожей — зрелый, выжидающий. Он не отвечал сразу. Он позволил себе вдохнуть. Глубоко. Медленно. Втянуть не только воздух, но и то напряжение, что вибрацией стекало с кожи Тиру, что колыхалось в дыхании, что дрожало в вопросе, где за словами стоял вызов, а под ним — готовность.
Он прижался ближе, тихо, почти невесомо, и дыхание его стало частью пространства между ними. Он не касался губами, но каждое слово, вылетевшее шепотом, ощущалось как прикосновение — бархатное, ленивое, обволакивающее.
— Я бы сказал единственный, — уклончиво прошептал он, и его слова утонули в шее Тиру. Он не дал своему голосу отзвучать впустую — он продолжил, языком, легкими укусами, телом, хвостом.
Кольцо за кольцом, плотнее, ближе, крепче — как шелковистая лиана, завивающая подарочную упаковку диких джунглей. Движение было медленным. Рейшан двигался с той жадностью, которая не знает спешки — жадностью гурмана, тянущего первое глотание, чтобы оно не завершилось. Он знал, где проходит дыхание, где под кожей пульсирует дрожь, где хвост отзывается изгибом. Он касался — не для того, чтобы взять, а чтобы запомнить.
Тиру под ним дрожал, его спина отзывалась, и Рейшан чувствовал все. Его спина отзывалась каждой мышцей, каждым изгибом, будто сама земля под снегом откликалась на прикосновение их личной весны. Рейшан чувствовал это всем собой — не глазами, не только кольцами своего тела, а чем-то древним, ускользающим, что жилo под кожей, в ребрах, в горле. Он знал, как отзывается тело, впуская — не потому, что позволено, а потому, что невозможно иначе. Он чувствовал, как каждое дрожание под его тяжестью — это не просьба, это приглашение, вплетенное в движение, как зов крови, что пульсирует прямо под кожей. И он отвечал. Его бедра сместились чуть ближе, почти неуловимо. Касание не было резким — наоборот, оно тянулось, скользило по чужому телу, с той самой змеиной дразнящей уверенностью, которая обещает больше, чем отдает. Он знал, что Тиру чувствует. Он чувствовал сам — с каждым пульсом кольца, с каждым толчком бедра.
Каждое движение его тела, каждое сжатие кольца говорило с Тиру на языке, где не было слов. Только пульс. Только жар. Только глубокий резонанс двух тел, заключенных в общей тишине. И каждое новое сближение, каждый накат бедра говорил: «Я слышу тебя. Я чувствую». Слова в этот момент были бы кощунством. Все происходило на том уровне, где даже дыхание звучало как клятва.
— Такой прекрасной добычей я бы ни с кем делиться не стал, — горячо прошептал он, вновь мягко касаясь чужой шеи — с тем жаром, который не кричит, а тлеет в голосе, как огонь под золой. Его дыхание, обволакивающее и глубокое, скользнуло по линии чешуи, оставляя на ней след, не обжигающий — притягивающий. В этих словах не было просьбы, не было вопроса — только притязание. Почти ревность. Почти клятва.
Скользил по бедру, вдоль хвоста, спутывался с ним, сжимал, проходился по нему с особой тщательностью. Его тело скользнуло вдоль живота, будто меряя глубину, будто размечая чужое напряжение для будущего броска. Движения были почти ласковыми, но в их медленности жил накал. Он не говорил, что будет. Он показывал — миллиметром за миллиметром. Его дыхание ложилось горячими мазками по шее Тиру, щекотало жабры, стекало, как мед по стенке сосуда.
— Ты такой красивый... — прошептал он, скользнув голосом по шее, будто оставляя след не словами, а дыханием. Речь сорвалась с губ, как прикосновение — горячее, затяжное, почти бархатное, и в следующую секунду из его груди вырвался низкий, глубокий звук — рычание, вибрацией прокатившееся по телу, как зов, сорвавшийся из самого нутра. В этом звуке жила жажда, терпеливо собранная в кольцах тела, напряженная и горячая, как лава под кожей вулкана.
Рейшан снова двинулся — не выше, не глубже, а ближе. Он не спешил, но был уже готов. Его плоть, большая и раздвоенная как и у всех рептилий, дразнящие касалась интимного места. Каждый миллиметр стал дорогой, каждый поворот тела откликом. Он не врывался в него — он, сжимая его в змеиных кольцах, вписался вглубь изгибов, в толщу желания, что откликалась стоном. Он был внимательным, почти бережным, но под этой лаской жил зверь, который прижимает к себе всем телом.
Красный змей нежно укусил шею Тиру, туда, где кожа тоньше, туда где дрожь выстреливает движениями. Его тело держало крепко, помогая им соединиться до самых глубин, направляя медленно, неспешно. Его теплая плоть была отличной от тела холодной рептилии, она горячила, словно жар, кожа разогревалась, становилась влажной, липкой от тающих границ. Он двигался внутри медленно, ритмично, чувственно, мощно, как колебания самой земли под слоем льда. В этих толчках не было насилия, но была приятная желанная власть, обоюдная.
Дыхание учащалось, жар разливался волнами, он сжимал, проникал. Прокладывал узор, чувствуя как тело Тиру не просто принимает — но зовет.
Рейшан возбужденно зарычал, как рычат в нетерпении звери и уже не ждал так долго, он был слишком возбужден, слишком разгорячен. Он вжался в него глубже прежнего, жестче, каждой мышцей с которой срывалось возбуждение.
— А ты... привык быть чьей-то едой?.. — голос его потек низко, почти с хриплой небрежностью, словно расплавленный металл, вытекающий из тигля желания. В каждом слове — тепло и угроза, ласка и клык. Он говорил в полурыке, дыханием впечатывая вопрос в самую точку под чужой челюстью, туда, где бьется пульс. Вдох тянулся долго, глубоко, с почти животной медлительностью, как будто он вбирал Тиру внутрь себя, по частям, по запаху, по жару, по звуку дрожащего тела.
Он прижался ближе, тихо, почти невесомо, и дыхание его стало частью пространства между ними. Он не касался губами, но каждое слово, вылетевшее шепотом, ощущалось как прикосновение — бархатное, ленивое, обволакивающее.
— Я бы сказал единственный, — уклончиво прошептал он, и его слова утонули в шее Тиру. Он не дал своему голосу отзвучать впустую — он продолжил, языком, легкими укусами, телом, хвостом.
Кольцо за кольцом, плотнее, ближе, крепче — как шелковистая лиана, завивающая подарочную упаковку диких джунглей. Движение было медленным. Рейшан двигался с той жадностью, которая не знает спешки — жадностью гурмана, тянущего первое глотание, чтобы оно не завершилось. Он знал, где проходит дыхание, где под кожей пульсирует дрожь, где хвост отзывается изгибом. Он касался — не для того, чтобы взять, а чтобы запомнить.
Тиру под ним дрожал, его спина отзывалась, и Рейшан чувствовал все. Его спина отзывалась каждой мышцей, каждым изгибом, будто сама земля под снегом откликалась на прикосновение их личной весны. Рейшан чувствовал это всем собой — не глазами, не только кольцами своего тела, а чем-то древним, ускользающим, что жилo под кожей, в ребрах, в горле. Он знал, как отзывается тело, впуская — не потому, что позволено, а потому, что невозможно иначе. Он чувствовал, как каждое дрожание под его тяжестью — это не просьба, это приглашение, вплетенное в движение, как зов крови, что пульсирует прямо под кожей. И он отвечал. Его бедра сместились чуть ближе, почти неуловимо. Касание не было резким — наоборот, оно тянулось, скользило по чужому телу, с той самой змеиной дразнящей уверенностью, которая обещает больше, чем отдает. Он знал, что Тиру чувствует. Он чувствовал сам — с каждым пульсом кольца, с каждым толчком бедра.
Каждое движение его тела, каждое сжатие кольца говорило с Тиру на языке, где не было слов. Только пульс. Только жар. Только глубокий резонанс двух тел, заключенных в общей тишине. И каждое новое сближение, каждый накат бедра говорил: «Я слышу тебя. Я чувствую». Слова в этот момент были бы кощунством. Все происходило на том уровне, где даже дыхание звучало как клятва.
— Такой прекрасной добычей я бы ни с кем делиться не стал, — горячо прошептал он, вновь мягко касаясь чужой шеи — с тем жаром, который не кричит, а тлеет в голосе, как огонь под золой. Его дыхание, обволакивающее и глубокое, скользнуло по линии чешуи, оставляя на ней след, не обжигающий — притягивающий. В этих словах не было просьбы, не было вопроса — только притязание. Почти ревность. Почти клятва.
Скользил по бедру, вдоль хвоста, спутывался с ним, сжимал, проходился по нему с особой тщательностью. Его тело скользнуло вдоль живота, будто меряя глубину, будто размечая чужое напряжение для будущего броска. Движения были почти ласковыми, но в их медленности жил накал. Он не говорил, что будет. Он показывал — миллиметром за миллиметром. Его дыхание ложилось горячими мазками по шее Тиру, щекотало жабры, стекало, как мед по стенке сосуда.
— Ты такой красивый... — прошептал он, скользнув голосом по шее, будто оставляя след не словами, а дыханием. Речь сорвалась с губ, как прикосновение — горячее, затяжное, почти бархатное, и в следующую секунду из его груди вырвался низкий, глубокий звук — рычание, вибрацией прокатившееся по телу, как зов, сорвавшийся из самого нутра. В этом звуке жила жажда, терпеливо собранная в кольцах тела, напряженная и горячая, как лава под кожей вулкана.
Рейшан снова двинулся — не выше, не глубже, а ближе. Он не спешил, но был уже готов. Его плоть, большая и раздвоенная как и у всех рептилий, дразнящие касалась интимного места. Каждый миллиметр стал дорогой, каждый поворот тела откликом. Он не врывался в него — он, сжимая его в змеиных кольцах, вписался вглубь изгибов, в толщу желания, что откликалась стоном. Он был внимательным, почти бережным, но под этой лаской жил зверь, который прижимает к себе всем телом.
Красный змей нежно укусил шею Тиру, туда, где кожа тоньше, туда где дрожь выстреливает движениями. Его тело держало крепко, помогая им соединиться до самых глубин, направляя медленно, неспешно. Его теплая плоть была отличной от тела холодной рептилии, она горячила, словно жар, кожа разогревалась, становилась влажной, липкой от тающих границ. Он двигался внутри медленно, ритмично, чувственно, мощно, как колебания самой земли под слоем льда. В этих толчках не было насилия, но была приятная желанная власть, обоюдная.
Дыхание учащалось, жар разливался волнами, он сжимал, проникал. Прокладывал узор, чувствуя как тело Тиру не просто принимает — но зовет.
Рейшан возбужденно зарычал, как рычат в нетерпении звери и уже не ждал так долго, он был слишком возбужден, слишком разгорячен. Он вжался в него глубже прежнего, жестче, каждой мышцей с которой срывалось возбуждение.
— А ты... привык быть чьей-то едой?.. — голос его потек низко, почти с хриплой небрежностью, словно расплавленный металл, вытекающий из тигля желания. В каждом слове — тепло и угроза, ласка и клык. Он говорил в полурыке, дыханием впечатывая вопрос в самую точку под чужой челюстью, туда, где бьется пульс. Вдох тянулся долго, глубоко, с почти животной медлительностью, как будто он вбирал Тиру внутрь себя, по частям, по запаху, по жару, по звуку дрожащего тела.